Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В итоге вызрел тяжелый разговор на двоих — по нашим меркам наивный, утопический. Дескать, не революционно мы живем, товарищ, утопаем в быте, ко всему притерлись. Пьем чаек, наслаждаемся трясиной нэпа. Лиля была неменьшей, а то и большей гедонисткой, чем Маяковский, но кругом виноватым вышел в итоге только он.
Лиля приговорила: два месяца разлуки, никаких контактов. А там, дескать, встретимся и решим, как жить дальше. Это было 28 декабря 1922 года. Назначенный срок конца испытания — 28 февраля 1923-го. Тут-то для мнительного, зацикленного на Лиле Маяковского и начался кромешный адский ужас. Тем же вечером он пишет:
«Раньше прогоняемый тобою я верил во встречу. Теперь я чувствую что меня совсем отодрали от жизни что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. Я сижу в кафэ и реву надо мной смеются продавщицы. Страшно думать что вся моя жизнь дальше будет такою. Я пишу только о себе а не о тебе. Мне страшно думать что ты спокойна и что с каждой секундой ты дальше от меня и еще несколько их и я забыт совсем. Если ты почувствуешь от этого письма что нибудь кроме боли и отвращения ответь ради Христа ответь сейчас же я бегу домой я буду ждать. Если нет страшное страшное горе»[221].
Два зимних месяца Маяковский бегал с Лубянского проезда в Водопьяный переулок и заглядывал в окна, за которыми Лиля веселилась как ни в чем не бывало. И хотя условлено было не писать писем, не наводить мосты, он не мог отрезать себя совсем. Плача, передавал через Аннушку записочки, рисунки, книжки с горькими рифмованными посвящениями, цветы и живых птиц в клетках — таких же заключенных, как он сам. В такой обстановке горя, постоянных рыданий, нервного потрясения и отвращения к самому себе, к быту, к обывательщине, к попойкам и картам писалась поэма «Про это».
Пока Маяковский изживал быт, Лиля без всяких угрызений совести погружалась в него еще глубже. И мещанского чаевничанья, которое Маяковский поносит в поэме, не бросала. В начале февраля она хвастает Эльзе успехом своего эксперимента над поэтом:
«Прошло уже больше месяца: он днем и ночью ходит под окнами, нигде не бывает и написал лирическую поэму в 1300 строк. Значит, на пользу! Я в замечательном настроении. Тик мой (заработанный в Тюрингии, еще в девичестве, когда Осип в очередной раз ее бросил. — А. Г.) совершенно прошел. Наслаждаюсь свободой. Занялась опять балетом — каждый день делаю экзерсис. По вечерам танцуем. Оська танцует идеально — ничуть не хуже Герцмана!!! Мы завели себе даже тапера. Заразили пол-Москвы. Материально живу не плохо, деньги беру у Левочки (Гринкруга. — А. Г.) — у него сейчас много»[222].
Маяковский, маяча под ее окнами, слышит музыку. Выспрашивает у Аннушки, что и как, та приносит в переднике сводки о господском веселье:
Тустепом (буквально — двойной шаг) называли модный тогда американский танец. Лиля никогда не отставала от моды.
Ей и впрямь казалось, что Маяковский отлучен себе же во благо. Ну помучается, ну пострадает, ну подавится собственными кишками, зато напишет гениальную поэму. Ведь именно стихами он и был ей дорог. Она искренне считала, что в уюте, тепле и самодовольстве ее Щеник быстро испишется. Ему требовалась тряска. Здесь вспоминается фраза, отпущенная потомком Достоевского на литературном собрании, куда приезжал президент России: «Чтобы писать хорошо, писатель должен пострадать, а еще лучше — посидеть».
Вот и Маяковский эти два месяца провел, как в тюрьме. Он, конечно, чувствовал какой-то долей мозга, отвечающей за логику, что Лилины эксперименты отдавали чудовищной, железной бесчеловечностью (недаром Виктор Дувакин назвал ее бесчеловечной). Это было добывание фарша эмоций из живого человека. Фарш получился великолепным, сочным, а вот человек чуть не сдох. Поэт пишет по свежим следам тяжелого разговора:
«Мозг говорит мне что делать такое с человеком нельзя. При всех условиях моей жизни если б такое случилось с Личикой я б прекратил это в тот же день. Если Лилик меня любит она (я это чувствую всем сердцем) прекратит это или как то облегчит. Это должна почувствовать, должна понять. Я буду у Лилика в 2½ часа дня 28 февраля. Если хотя б за час до срока Лилик ничего не сделает я буду знать что я любящий идиот и для Лилика испытуемый кролик»[223].
Здесь впору воскликнуть: «Аллилуйя, Владимир Владимирович! Неужто прозрели?» Но подопытный кролик не бежит из лаборатории. Он с упоением подставляет под зомболуч дрожащее нежное тельце. Бдит у подъезда, шлет с прислугой записочки, выманивает в ответ хоть несколько строчек и плачет, плачет.
«Про это», как и «Zoo» Шкловского, родом из берлинской поездки. И там и там упоминается наводнение. Две сестры — два разбитых сердца — два шедевра русской литературы.
За каждую свою нелегальную записочку «на волю» Маяковский слезно извинялся:
«…не тревожься мой любименький солник что я у тебя вымогаю записочки о твоей любви. Я понимаю что ты их пишешь больше для того что б мне не было зря больно. Я ничего, никаких твоих “обязательств” на этом не строю, и конечно ни на что при их посредстве — не надеюсь. Заботься детанька о себе о своем покое. Я надеюсь что я еще буду когда нибудь приятен тебе вне всяких договоров, без всяких моих диких выходок. Клянусь тебе твоей жизнью детик что при всех моих ревностях, сквозь них, через них я всегда счастлив узнать что тебе хорошо и весело. Не ругай меня детик за письма больше чем следует»[224].