Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да мне по-любому нравится, мам. Вы мне не мешаете, и я никому мешать не собираюсь. Надо будет, распишемся, просто для нас это дело восемнадцатое, поверь, мы и так муж и жена, остальное лично меня мало волнует. Ну, до августа, хорошо, подадим, если надо. Ну а пока время есть, чего дергаться? У меня по учёбе завал, две курсовые сразу и экзамены на носу.
Грузчик, подумав, тоже дал добро, обозначив 500 рублей мелкими купюрами, но разом. И на перепрописку тоже шёл, так что сложилось вроде бы и тут.
Тем временем семья осуществила локальное внутриквартирное переселение. Лёка со своими перебрался к покойникам Рубинштейнам, поместив детскую кроватку в тот же спальный альков. Анастасия Григорьевна отбыла на его, лучшую против своей из-за большего окна, половину комнаты. Моисей же Наумович просто перетащил письменный стол в освобождённую княгиней полукомнату и, плотно затворив за собой дверь, ощутил прилив временного счастья. В результате каждый из членов семьи на ближайшие полгода обрёл долгожданный комфорт и не замедлил им воспользоваться. Не улучшила персональные условия проживания одна лишь Вера Андреевна, добытчица и ключевая сила семейного благополучия. Однако, находясь в предвкушении жизненных перемен, на подобный пустяк она просто закрыла глаза.
До того как Лёке перетащиться, устроили субботник. Всё рубинштейновское старьё сдвинули в дальний угол, высвобождая пространство для нового обитания. Стариковскую кровать вместе с неподъёмным матрасом пришлось установить вертикально вплотную к скрипучему гардеробу с бельём и носильными вещами. Отдельные предметы, на какие рука не поднялась, чтобы унести на помойку, баба Настя распихала по освободившимся внутренним полкам всё того же гардеробного мастодонта. Прочую дрянь, вроде всех этих халатов, мешков и других хламид, она-таки утащила вниз и раскидала кульками по мусорным бакам. Для личного пользования оставили лишь обеденный стол, на котором оказалось удобно пеленать Гарьку, и старую люстру, от которой Лёка просто не мог отвести глаз. Сказал, досыта наглядевшись:
– Модерн, конец девятнадцатого века: латунь, бронза, синее стекло. А эти ромбики… О-о-о-о!.. – Он указал на них пальцем, обращаясь к Кате. – Ты только посмотри, насколько всё совершенно в пропорциях. Это только кажется, что вещь обыкновенная, на самом деле это и есть красота. Чудо, а не светильник. Даже непонятно, откуда это у стариков.
Оставался сундук, тот самый, что кантовала мать-княгиня. После увольнения из кухонной кладовки он помещался в небольшом тамбуре между коридором и комнатой Ицхака и Деворы и, честно говоря, слегка мешал свободному проходу. Однако перемещать его было уже некуда, как не имелось и прав на утилизацию. Моисей Наумович обратил ещё внимание на то, что амбарный замок, прежде болтавшийся на объёмных металлических петлях, исчез. И теперь свободный доступ к содержимому сундука по существу был открыт.
– Так, может, мы его на попа? – предложил он Лёке. – Тут же на месте, а внутренность уберём?
– Хорошая идея, – согласился Лёка, – давай, пап. Вернусь, доделаем.
Сын ушёл, у Дворкина же оставалось два с небольшим часа до начала лекционной пары. Он и полез туда, вовнутрь, исследовать содержимое на предмет устранения слежавшейся дряни, мешающей кантовке сундука. И – наткнулся, почти сразу. Она на самом верху лежала, эта довольно увесистая папка, аккуратно перехваченная крест-накрест красной тесьмой. Моисей потянул за краешек завязки, тесёмки распались, папка, распухшая под гнётом содержимого, раскрылась. Там был блокнот для записей, довольно объёмный, напоминавший довоенные подарочные. Не хватало разве что тиснёного голубочка на обложке с веткой лавра в клюве или распустившейся до отказа розы. Блокнот был в твёрдом тёмно-коричневом коленкоровом переплёте с круговым обрезом серебристого оттенка. Ни запаха слежавшейся пыли, ни плесени, ни ощущения сырости. Под папкой лежали сложенные стопками детские вещи: рубашки, маечки, носки подросткового размера, летние брючки, две мальчиковые курточки времён давно истекших, пальто, панама. Отдельно – синяя шерстяная юбка, ношеный свитер, несколько выглаженных носовых платков и пара допотопной обуви – женские туфли на среднем каблучке. Ниже, на дне сундука, лежал завёрнутый в бархотку предмет. Дворкин взял его, машинально взвесил в руке. Предмет был твёрдый и сравнительно увесистый. Он развернул тряпицу – у него в руке оказался револьвер. Оружие было явно не новым: тут и там на корпусе и на стволе просматривались отчётливые царапины; да и весь он был словно потёртый временем и небрежным обращением неизвестных владельцев. Моисей откинул семизарядный барабан – там оставалось три патрона, остальные ячейки были пусты. Он поднёс его к лицу, втянул ноздрями воздух. От револьвера пахло старым металлом и, как почудилось Дворкину, остатками недавней гари. Он завернул его в бархатную тряпицу и положил в карман. Затем опустил крышку сундука и, сунув блокнот под мышку, двинул к себе, в честно завоёванную полукомнату. Где-то сзади орал Гарька, то ли мокрый, то ли внезапно проснувшийся и возжелавший невесткиной груди. Он слышал, как Катя его успокаивала, уговаривая ласково и чуть притворно-строго, и Моисей Наумович подумал, что нет на свете ничего лучше правильно устроенной семьи, где все любят всех, не порицая, но и не умиляясь несовершенствам друг друга, не влезая в глубоко личное, но и не терпя каждый в другом лишь то, с чем нет и совершенно не может быть согласия. Как с недавних пор стало у них с Верой.
Первым делом он убрал оружие в нижний ящик письменного стола, замкнув его на ключ, после чего опустился в кресло и, открыв первую страницу, стал читать. Бумага, чистая, не в линейку, несмотря на очевидный налёт времени, оставалась на удивление белой. Лишь по краям отдельных страничек просматривалась топлёная вуаль лёгкой ржи. Почерк принадлежал той же, что и в посмертном письме Рубинштейнов, руке: сильный правый наклон, твёрдые ясные буквы.
«Мы, Девора и Ицхак Рубинштейн, не знаем, в чьи руки попадёт эта запись, однако надеемся, что следственные органы всё же станут последними, кто прикоснётся к этому блокноту. Быть может, станется так, что чаша сия вовсе минует любого прикосновения, что, впрочем, никак не расстроит нас, поскольку много важней, чтобы эту исповедь прочёл кто-то, чьего сердца слова наши достигнут верней, и кто сумел бы по прочтении искренне разделить с нами, пускай и неживыми, нашу скорбь и наши помыслы – те, что руководили нами в том, что нам в итоге пришлось совершить. Мы говорим не о собственной смерти, к которой оба мы готовы настолько, что даже успели привыкнуть к мысли о ней, порой теряя счёт дням, годам и совершённым поступкам. Со временем многое в этой жизни для нас смешалось: важное не стало определимым, неважное – перестало мешать. Последние несколько десятков лет мы жили, будучи прикованными лишь к одной мысли, поедавшей наш мозг и разъедавшей душу, – то была и есть мысль об отмщении. О справедливом воздаянии по заслугам – оно же возмездие. Вы можете говорить, что верите в Бога, или же не верить в него вовсе и не говорить о том – истинное положение вещей во вселенной от этого не меняется. Для вселенной важны не слова, но дела, по которым и будет воздано каждому. И мы расположены к тому, потому что, если нет более удовлетворения от жизни, то и нет в ней больше нужды, это и значит, что вы уже не живёте.