Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этот я получил за Днепр. Господи, боже мой! Напялили на нас ватники, навьючили, как верблюдов, разного рода оружием, автоматами, пистолетами, боеприпасами. И на понтоны, на лодки, на плоты посадили. Ночью оттолкнулись. А немцы как жахнули. Наш плот перевернулся. И я со всей своей амуницией и сбруей прямо под воду и ушел. Понял, что тону. Конец мне. Сбросил с себя в воде все. Всплыл. Куда плыть? Хрен его знает. Куда-то выгребаю к берегу. Не знаю, чей он. Наш или немецкий. Прибился. Гляжу — рядом трое уже лежат. Утопленников. Ну, пополз я вдоль берега. И выполз на своих:
— Ты откуда? Живой?
— Живой!
— А мы думали, ты, Васька, готов. Ну давай. Пошли к переправе.
И хоть и страшно, но радостно мне. От своих не отстал. В своем рою нахожусь. А там чужой рой. В нем лучше не быть. Почему? А потому, что если от своих ребят отстанешь или потеряешься, то чаще всего каюк тебе. У нас даже никто после ранения в санбат не хотел уходить. А почему? Вроде отдохнуть можно, подкормиться. А потому, что после санбата потом тебя могут направить в другой батальон. А в чужой части, где своих нет, чужого всегда стараются послать в самое пекло. Своих-то, с кем командир сроднился, жалко. Вообще, на войне полк или батальон — тот же самый колхоз. Командир — председатель. Возле него хозяйство нарастает. Любушек заводят. Солдаты тоже как-то спаиваются, приспосабливаются. Свои песни в каждом полку. Свои порядки. В нашем дивизионе две такие песни были. У командира патефон имелся. И чуть затишье — начинается отдых. Гулянка. А как иначе? Человеку разрядиться надо. Походи-ка рядом со смертью хоть день, хоть неделю.
Посидели. Помолчали. Выпили еще. Не часто так бывает, чтоб фронтовые говорили откровенно о пережитом. Обычно на разного рода встречах, торжественных слетах и прочих мероприятиях отделываются общими словами: «Наш полк занял оборону на левом берегу реки. Окопались. И тут пришел приказ командования…» Ну и все такое прочее. А кому это интересно? Да никому! И великий подвиг. И великая жертва русского народа так и не обрели подлинного звучания. Заболтали их. И поэтому сегодня Дубравин слушал Акимова не только ушами, но и сердцем. И впитывал, впитывал каждое слово, каждую интонацию. Будто война коснулась и вошла в его душу. Стала частью и его жизни.
Вечер за окошком уже наступил. Тени легли на асфальт и деревья. Длинные-длинные. А он все тянется, этот диалог от сердца к сердцу. Двое их осталось. Все ушли.
— На войне мы всегда знали, кого следующего убьет. Но никогда не говорили об этом. Помню случай. Был у нас один мужик. Вижу, начал маяться. Неймется ему. С лица спал. Какая-то тень легла. Все, думаю, конец. А тут самолеты налетели. Бомбить нас начали. Он от них бегал, бегал. Потом раз — в щель ко мне. Забился. Спрятался, под меня подлез. Лежит. Вроде спасся. Все. И вдруг не выдержал. Выскочил наверх. И побежал. Тут его и убило. Вот так бывает. А я медаль через две недели получил.
— А немцев-то вы ненавидели? Ну так, чтобы от всей души?
— Ой, сынок! Все по-разному было. Все смешалось. Немцы, русские. Скорее были свои. И враги. Мы раз по Венгрии шли. И наткнулись на место, где наши власовцы ночью вырезали целый взвод. Во сне. Шли ребята. Устали. Ну и легли ночевать. Видать, и охранение спало. Они их и вырезали. Всех.
Смотрю — лежит на земле мужик. Вот знаешь, русский богатырь. Красавец. И так мне захотелось заглянуть ему в лицо. Не поверишь — такой красоты человечище. Какие от него дети могли народиться. Зарезали. Глотку перерезали. Ой, страшное это место, где людей убили во сне. Много я чего видал. А это место не забуду. Вот тебе немцы. Русские. Мало кто сейчас это хочет вспоминать. А ведь на стороне немцев было много тысяч казаков. Как такое могло случиться? Могло. Случилось. И не враги они мне. Понять их могу. Сейчас. Ведь что советская власть с казаками сделала, а? Кровь в жилах стынет, когда вспоминаешь это. Расказачивание. Расстрелы. Свои своих убивали. Беспощадно. Трудно…
Эх, не все мы были героями. Но общая ненависть была. Она героев и подпитывала. Мы ведь знали, что умрем… Смерть нам… Не могу… Все какие-то обрывки в голове. Давай-ка, Сашка, еще нальем по стопочке. Знатный коньячок ты достал. Знатный. Видать, где-то в буфете ЦК промышлял. А, Сашка?
Акимов засмеялся коротким старческим смешком.
Выпили. Крякнули. Закусили ветчиной и огурчиком. И опять потекла беседа. Изливалась измученная душа простого русского солдата. Человека, которому бесконечно повезло. Он остался жить. И мог рассказать, о чем чаяли, думали. Они. Те, кто и сейчас лежит в своих окопчиках, щелях, а может, даже и под гранитным постаментом. Кто где.
— Ненависть была. Выражалась по-разному. Было дело. Когда попали в Германию, оттянулись на немках. По полной программе. А ты как думал? То война была. После всего, что повидали мы от них на своей земле, они еще легко отделались. Куда от этого денешься? Помню, зашли в одну деревню. Захожу в избу. А там… Не могу, Сашка. Вот по сей день не могу об этом вспоминать. — Акимов поднял голову от стола, покивал ею, чтобы отодвинуть набегающую на глаза влажность. — Да, а там девочка маленькая. Три годика. Ходит по домику: «Бабушка, бабушка, я кушать хочу…» А бабушка на кровати мертвая лежит. Убитая… Веришь, все видел. Эх, Сашка, Сашка…
Немцев-то этих мы потом изловили. Утром другого дня. Ужас, что было. Мы их ведем по улице, а бабы наши, русские, выскочили и бросаются на них кто с чем. Кто с палкой, кто с коромыслом. Бабы, они стервенеют страшно. Рвут их на куски. А как не рвать? Они ведь что, гады, творили в этой деревне. Людей заживо на пилораме резали. А? Сначала голени, потом лодыжки. Выше, выше. На куски заживо, Сашка. Поймали мы их. Мне штык дали мужики. Бей его, гада! Я в спину нацелился. Как дал. А штык не идет. В тело не идет. Не входит. Так он одеревенел. Одеревенел этот из зондеркоманды, гад! Бабы его палками забили…
— А кто лучше воевал? Наши или немцы? Сейчас много разговоров таких, а, Василий Яковлевич? Что, мол, трупами завалили немцев…
— Трупами завалили. Ну, может, где-то в этом и есть доля правды. Но немцы тоже не всегда работали как часы. Особенно после Сталинграда. Я тот лиман до сих пор во сне вижу. Из окружения они пытались выйти. На реке через мелкое место пёрли на наши пулеметы. Они идут. Вода глубже, глубже. По грудь, по шею. Поднимают руки с автоматами. Вот тут мы их и стеганули из пулеметов. Я «максим» не любил. У меня трофейный «гочкис» был. Вода в том лимане красная стала и как будто закипела. А трупы под конец дня образовали плотину. И по трупам они продолжали наступать. У нас пулеметчик рехнулся к концу того дня…
А вообще, по-разному было. Но немцы, как мне кажется, покрупнее были, крепче как-то. Может, они спортом больше занимались. Наши ребята пожиже. Вой на — она тоже психология. Наших, например, хрен заставишь каску носить. Не любят. И все тут. Но если вот в поле три былинки стоять будут, наш обязательно за них попытается спрятаться. Еще чем силен русак. Он один может воевать. Убьют командира. Кто-то за него обязательно останется — хоть в роте, хоть в отделении.
А вообще, самое трудное по первой — душой переломиться. Вот тебя воспитывают всю жизнь. Убивать — грех. А потом в одно мгновение все меняется. И убить — это уже самое важное. Доблесть. Я тоже убивал. И может, где-то и зря. По привычке, что ли. Вот ты говоришь, — Акимов сказал это, отвечая на какие-то свои мысли, хотя Дубравин вообще ничего не говорил, а просто, склонив голову и подперев ее руками, что-то упрямо высматривал на постеленной вместо скатерти газете. — Вот ты говоришь, что убивать нельзя! А как не убить? Помню, в поле дот нас держал у дороги. Долго держал пулеметчик. Мне командир велел его обойти. Я тогда лихой парень был. Сзади зашел. Дверь высадил гранатой. А он от пулемета обернулся и на меня смотрит. Я этот взгляд с собой в могилу унесу. Ох, Сашка, глаза у него… Человеческие глаза. Страшно…