Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1930 году были проведены первые крупные аресты среди белорусской интеллигенции, имевшей «незалежницкое» прошлое (к 1941 году она была уничтожена почти вся), и в 1932 году П.Б. делает попытку вырваться за границу, обратившись в Международную организацию помощи революционерам (МОПР) с просьбой о содействии в выезде из СССР. МОПР отвечает отказом, ведь П.Б. не подвергается репрессиям со стороны капиталистов. С этого времени она живет в Гомеле у брата, подрабатывая частными уроками, но ведет себя «неадекватно»: открыто критикует советскую власть, даже в разговорах с малознакомыми людьми или в очередях. Она явно не в себе. В сентябре 1937 года ее арестовывают, и 5 мая 1938 года Особое совещание НКВД СССР выносит ей смертный приговор, который приводится в исполнение в ноябре. О том, что происходило с ней с мая по ноябрь, мы, по-видимому, никогда не узнаем. В любом случае Полуте Бодуновой достался страшный жребий.
В 1998 году благодаря энтузиазму филолога и переводчика Сергея Шупы и при поддержке белорусской диаспоры были изданы «Архівы Беларускай Народнай Рэспублікі»: собрание документов, связанных с провозглашением и деятельностью БНР, борьбой вокруг нее, судьбами ее деятелей. В первой книге первого тома на страницах 799–802 помещен документ за номером 2228, обозначенный «Палута Бадунова. Успаміны аб маім каханні» («Воспоминания о моей любви»), затем следует место написания – Кэмери (написано Кэмерн), местечко на Рижском взморье, и дата – 27–28.06.1920. После трехстраничного текста комментарий: «На этом заканчивается тетрадь, в которой написан этот текст. Продолжения не найдено»[266].
Документы тома располагаются в хронологическом порядке, и номера с 2224 по 2227, непосредственно предшествующие ему на странице 799, представляют собой «Статистические данные о производстве зерна в белорусских губерниях Российской империи за 1913 год», затем следуют расписки о получении денег руководителями и сотрудниками аппарата БНР на издательские, почтовые и канцелярские нужды. Непосредственно за текстом следует «Записка Александра Вальковича (Рига) Вацлаву Ластовскому от 28.06.1920» о том, что через украинское консульство в Вильне получена справка о расстрелянных поляками белорусских гражданах (все по-белорусски, здесь и далее перевод мой. – Е.Г.).
Сотрудник Национального архива, рассматривающий, как и многие белорусские интеллектуалы, издание тома шагом на пути возвращения этой страницы истории в национальную память, в беседе со мной отозвался о записках П.Б. с недоумением и сомнением в необходимости их публикации. В контексте нашего разговора это означало, что исторической ценности эти сведения не имеют (не добавляя новых данных о политических событиях или людях в тех ситуациях, которые «важны для истории»), посвящены личным отношениям мужчины и женщины и выставляют «это» на всеобщее обозрение, что, в общем, даже и неприлично. Я подумала, что в записках есть интимные подробности, возможно откровенные. Другой архивист признался, что «никогда ничего подобного не читал», но объяснить, что же именно его поразило, не мог, добавив только, что написаны записки – с точки зрения словаря, стиля и пунктуации – ужасно.
«Не воспоминания (успамiны) мне хочется писать, а тяжкую безумную тоску мою описывать. Тоску по той великой, несбывшейся любви моей, что уже третий год печет, как огнем, сердце мое»[267], – открывается текст прямой мелодической цитатой из зачинального былинного плача. Следующие три страницы – в которых напрочь отсутствуют интимные или иные подробности – написаны безумно одиноким и раненым человеком; они о том, как болит душа, что страдание невыносимо и только долг перед своим несчастным народом дает жизни какой-то смысл. Эта фраза, при помощи которой я рационально изложила суть «Воспоминаний…», находится в остром противоречии с тем, как они написаны, и в этом смысле сути их не передает: моей речи не хватает для того, чтобы передать ту другую речь, где крик боли может остановиться, только трансформировавшись в партийный лозунг:
«Надо жить, говорит разум. Надо жить ибо ты нужна еще своему бедному страдающаму народу. Разве не видишь слез его! Разве не слышышь его стонов? Живи для других, люби идею больше, чем себя. Брось тоску. Пусть она сгинет под напором светлого труда ради всех страдающих»[268].
«Воспоминания…» содержат только одно (приведенное ранее) фактологическое описание первой встречи на Съезде Западного фронта; остальное представляет собой текстуальный «окровавленный сердца лоскут»:
«Этого топора жду я. Но не только жду так безропотно, так покорно, как эти когда-то зеленые веселые деревья, а сама ищу эту добрую заботливую руку человека, который бы снес, спалил маю жизнь, уже начинающую быть тем, чем сделались эти деревья – внутренним трупом»[269].
«Воспоминания…», как всякий документ частной жизни, являются свидетельством: как некоторых событий, так и их культурного и смыслового контекста; в данном случае текст запечатлел попытку сказать «невыразимое», сказать то, что нельзя сказать, т. е. прорваться через «невозможность» говорить. Природа этой невозможности сложна. Она связана с (белорусским) языком, на котором пишет автор, с попыткой создания «языка любви», а также с феноменом «женского письма» («женской речи»).
Язык, на котором П.Б. написала свои «успамiны», действительно ужасен – если мерить его учебником белорусской грамматики и стилистики, т. е. современным и логоцентрическим принципом правильного как соответствующего установленной норме: «Боже! Какое счастье погомонить с ним про все, все. Как измучилась истосковалась душа моя без него! А всежтки видеть его вместе и радостно и страшно»[270].
Несоответствие норме очевидно, но неоднозначно. Прежде всего, самой белорусской языковой нормы в современном понимании на тот момент не существует: «никто не знает», как следует писать и говорить, потому что отсутствуют институты (государство, система образования, академия в широком смысле), которые устанавливают норму и цензурируют отклонения от нее. Имперскими элитами белорусский воспринимался как диалект низкой, ограниченной, крестьянской культуры – в соответствии со статусом его носителей. Зачин времен Великого княжества Литовского, когда на старобелорусском были написаны Статуты (своды светских законов) и переведена Библия, не реализовался: ВКЛ не трансформировалось в государство нового времени с белорусским языком в качестве «странообразующего», и сейчас это язык крестьян и наивных мыслителей. Хотя иногда к нему и обращаются создатели польского культурного канона, например Адам Мицкевич, высокое искусство, создаваемое на этих землях, признается принадлежностью других народов. Формирующаяся национальная элита – учителя, этнографы, языковеды – являются создателями нормы; некоторые из них непосредственно занимаются ее выработкой, подготовкой учебников и организацией школ (и многие впоследствии погибнут). Стремясь разбудить народ при помощи литературы и искусства на родном языке, они апеллируют к крестьянству и оперируют «домодерными» категориями.