chitay-knigi.com » Домоводство » На руинах нового - Кирилл Кобрин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 40 41 42 43 44 45 46 47 48 ... 67
Перейти на страницу:

15 августа к этой системе добавляется элемент под названием «Россия». Россия, пусть умеренно, всегда интересовала Кафку; он – прилежный читатель Достоевского, Герцена и даже Михаила Кузмина, поклонник русского балета и танцовщицы Евгении Эдуардовой. С политической же точки зрения для многих интеллигентных чехов времен поздней Австро-Венгерской империи Россия была страной загадочной, но дружественной. Конечно, к 1914 году времена Ганки прошли, но не стоит и преуменьшать значение «русской темы» для становящегося чешского национального сознания: первый чехословацкий президент Масарик написал многотомную историю России, а первый премьер Крамарж славился своей русофилией. Чешские националисты (далеко не все, безусловно) видели в России союзника в борьбе с «немцами» за независимость. Конечно, Кафка не разделял (и не мог разделять) этих настроений, однако он отлично о них знал.

И вот Россия, необъятная страна, где всегда было неспокойно, страна бунтующих писателей Достоевского и Герцена, становится врагом в войне. Возникает большое литературное искушение – использовать ее как тему и как сюжет, однако Кафка сделал это по-своему, подобно тому как он использовал в своем первом незаконченном романе Америку, которой никогда не видел и которая в силу этого могла сыграть роль «своего чужого». Иными словами, война подсказала Кафке идею придумать собственную Россию и поместить туда своего типического героя. Что, собственно говоря, и проделывается в «Воспоминании о дороге на Кальду».

В этой «России» нет ровным счетом ничего «русского». Перед нами все та же Центральная Европа, только расстояния увеличены в десятки раз. Главное в «Воспоминании» – одиночество и заброшенность; все остальное, включая крыс, атакующих хижину героя, станционного смотрителя на никому не нужной станции никому не нужной ветки, – внешние обстоятельства. Опыт почти тотального одиночества и фантастической заброшенности и есть «Россия», против которой Австро-Венгрия (вместе с ее подданным Францем Кафкой) ведет войну. Война даровала Кафке бытовое одиночество, война ведется с Россией, одиночество описывается как «Россия». Круг замыкается.

Итак, на одной чаше экзистенциальных весов Кафки в августе 1914 года – война, одиночество, «Воспоминание о дороге на Кальду». На другой – «Процесс». Долго это равновесие сохраняться не может – роман перевешивает, «Кальда» остается непродолженной (или наскоро завершенной), начинает мучить одиночество (к концу 1914 года возобновляются контакты Франца с Фелицией), а война из назойливой декоративной темы становится одной из главных, превращается из неподлинного фактора частной жизни писателя в подлинный. 21 августа Кафка записывает в дневник: «Наверное, будет правильно, если над „русским рассказом“ я буду работать всегда только после „Процесса“». К «Воспоминанию о дороге на Кальду» он уже никогда не вернется; еще не зная этого, Кафка добавляет: «совсем бесполезным это не было». К концу месяца работать и над «Процессом» становится все тяжелее, в дневнике это фиксируется 29, 30 августа и 1 сентября. А 13 сентября Кафка впервые подробно описывает свои чувства в связи с войной (а не ее пропагандистскими проявлениями вроде пражских манифестаций начала августа). Ключевая фраза здесь: «Ход мыслей, связанных с войной, мучителен, они разрывают меня во все стороны и напоминают мои старые тревоги в связи с Ф.». Тут замыкается еще один круг, связывающий личную катастрофу с общей, только теперь Кафка оценивает ситуацию с Фелицией иначе, она для него становится равной войне; обе обретают подлинность и парализуют его. Весь набор людей и тревог, связанных с Фелицией, возвращается к нему уже в октябре; война тоже основательно и неумолимо располагается в его жизни[102].

Августовский баланс нарушен безвозвратно, но дело сделано, и Кафка уже привычно вымучивает из себя «Процесс»[103]; а параллельно идет другой: в сотнях километров от его квартиры на Билекгассе миллионы людей зарываются в окопы, которые они – или те, кто придет им, убитым и раненым, на смену, – покинут лишь четыре года спустя, чтобы вернуться на (по большей части уже бывшую) родину.

Борхес и другие

В Европе, Азии и в части Африки бушевала страшная война, а в Латинской Америке жизнь текла почти обычно. «Почти», так как здесь оказалось немало беженцев из зоны смерти и страдания; некоторые поселились в Аргентине, часть в Буэнос-Айресе. Среди последних был польский писатель Витольд Гомбрович, счастливо – и по воле случая – ускользнувший от нацистов на трансатлантическом пароходе в 1939 году. Гомбрович осел в аргентинской столице, поначалу бедствовал, о тогдашнем роде его занятий ходят самые противоречивые слухи. Так или иначе, польский беженец жил в жалкой квартирке, сочинял прозу и записывал в ставший потом знаменитым дневник всяческие размышления и разные случаи своей небогатой на происшествия эмигрантской жизни. Гомбровича мало занимала страна его изгнания, он погружен в польские дела, доругивает довоенные польские споры, вспоминает довоенную польскую жизнь, жадно следит за ходом военных действий в Европе, пересказывает сплетни местной польской общины. Круг его общения, помимо немногочисленных поляков, составляют представители нижней части среднего класса; с богачами он практически не водится, точнее – богачи не зовут его к себе. Одно из редких упоминаний Хорхе Луиса Борхеса в этом дневнике – именно в связи с богачами, точнее – с богатыми аристократками, сестрами Сильвиной и Викторией Окампо, литературными гранд-дамами Буэнос-Айреса, писательницами, издателями журнала Sur («Юг»), известными оппонентами диктатора-популиста Перона. Сестры Окампо были близкими друзьями Борхеса; дело не только в литературе (Sur его постоянно печатал), но и в социальном происхождении. Борхесы и Окампо – из среды буэнос-айресекой «аристократии», потомков участников Войны за независимость, тех, чьи прадеды сражались позже с диктатором Росасом и участвовали в долгих гражданских войнах и походах против индейцев. Люди этого круга обычно сочетали англоманию (иногда франкоманию) с классическими либеральными воззрениями и невероятной сословной спесью. Столпы «высокой культуры», посланники Европы, данной им по большей части в законченном образе belle epoque и позднего романтизма, хранители «великих освободительных традиций» XIX века, образованный класс, чьи родители сделали состояния на эксплуатации нищих крестьян, – они не могли не вызывать ненависти и презрения у беглеца Гомбровича. В довершение ко всему они его к себе не допускали, в отличие от французского эмигранта Роже Кайуа, которого приняли в круг Sur, а он из благодарности перевел несколько рассказов Борхеса на французский, став после войны его главным европейским энтузиастом. Кайуа знал что делал – антрополог-любитель, близкий к сюрреалистам эссеист, один из основателей знаменитого парижского Коллежа социологии сразу разглядел в застенчивом немолодом сеньоре, сочинявшем забавные культурные пустячки, огромную разрушительную силу, которая добьет традиционную беллетристику и возведет на ее руинах нечто великолепное и чудовищное. Гомбрович же ничего подобного не думал, его мало интересовала судьба традиционной беллетристики; в мире его непосредственных психических реакций главное место занимали Польша, война и собственная бедность. А в мире его художественного мышления создавалась гениальная проза, которая традиционную беллетристику не разрушала, ибо зачем? Тексты Гомбровича шли куда-то вбок и далеко, самодостаточные, не требующие для понимания большой культурной выучки сестер Окампо. Короче говоря, столкнувшись как-то с Борхесом на литературном мероприятии, Гомбрович записал потом в дневнике нечто крайне нелицеприятное и враждебное. Мол, надутый болван или что-то в этом роде. Специально не цитирую точно, чтобы вместо того процитировать сам способ устройства прозы Гомбровича – да отчасти и Борхеса. Последний, впрочем, все же привел бы в своем тексте запись дневника польского беженца, взяв ее из короткой рецензии на собрание сочинений Гомбровича, которая была напечатана в совершенно забытом литературном альманахе, изданном в Парагвае в библиотеке ордена иезуитов тиражом сто экземпляров, 97 из них тут же уничтожены цензурой. Автор обнаружил уцелевший экземпляр в Вавилонской библиотеке.

1 ... 40 41 42 43 44 45 46 47 48 ... 67
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности