Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все должно было измениться с рождением ребенка, малютки Сони или Миши. Все станет хорошо[394]. Роды ожидались в январе или феврале 1868-го. Они остановились в Базеле посмотреть на «Мертвого Христоса в гробу». То был Иисус, каким Федор никогда его не видел: такой хрупкий, такой невыразимо человечный, с неровным пупком, с выступающей тазовой костью, с кровавыми царапинами на руке и ребрах. Лицо его покинула жизнь, оно уже начало синеть. Христос мирской, ставший на наш уровень. Идеально прекрасный человек, вытолкнутый в мир компромиссов и тщеславия.
Затем они достигли Женевы, где Федор собирался приступить к работе над самой амбициозной идеей, которая только приходила ему в голову: второе пришествие, прибытие христосоподобного персонажа в современный Санкт-Петербург. Способность Федора реализовать такой дерзкий замысел была сомнительна, но, несмотря на болезнь, на бедность, на моральное несоответствие, он собирался попробовать. Есть такие идеи, есть высокие идеи, о которых я не должен начинать говорить, потому что я непременно всех насмешу. Я убежден, что любят меня более, чем я стою, но я знаю (я ведь наверно знаю), что после двадцати лет болезни непременно должно было что-нибудь да остаться, так что нельзя не смеяться надо мной… иногда…[395]
Теперь, стало быть, мне месяцев шесть непрерывной работы[396]. В середине августа добравшись до Женевы, они сняли тихую меблированную комнату, где Федор мог писать в покое. Две пожилые хозяйки без устали нахваливали город, но, за вычетом озера, Федор ничего хорошего в нем не нашел. Во-первых, Женева оказалась очень дорогой; во-вторых, женевцы были вечно пьяны. Разгул пьянства был даже хуже, чем в Лондоне, если такое возможно себе представить. Здесь не живут: здесь отбывают каторгу[397]. Федор и Анна редко общались с осевшими в городе соотечественниками, кроме двоюродного брата Герцена, Николая Платоновича Огарева, который оказался революционером не меньшим, чем сам Герцен.
Выклянчив немного денег у Майкова, Каткова и старого доктора Федора, Степана Янковского, решили остаться в Женеве хотя бы до рождения ребенка, поскольку Федор мог лучше общаться с докторами на французском. Что до денежного вопроса, Анна теперь плела интриги против Паши, которого считала своим врагом. Она выдумала историю о том, как тот в Москве отправился напрямую к Каткову просить у того денег. Федор попался на уловку и рассердился, но настоял, что необходимо поддержать Пашу денежно другим способом. Он не единожды просил об услугах, чтобы устроить Пашу на работу, но пасынок считал это ниже собственного достоинства и увольнялся, едва ему давали какое-либо задание.
Сойдя с ужасной орбиты колеса рулетки, Федор снова вошел в рабочий ритм. Поздний подъем, зажечь огонь, выпить кофе. Сесть за стол, поразмышлять об этой доброй душе, князе Христе, о том, что может ждать его в Санкт-Петербурге, городе, куда сам Федор жаждал вернуться. А мне Россия нужна, для моего писания и труда нужна[398]. В четыре пополудни Федор выходил на обед, оставляя Анну дома. Он сидел в кафе и читал «Московские новости» или «Голос», собирая материал, чтобы писать о России и ее необоснованной вере в европейскую цивилизацию. Затем, прежде чем вернуться домой, подкинуть в печку дров, выпить еще чая и записать свои мысли, Федор позволял себе получасовую прогулку, чтобы проветрить голову.
Пока он планировал свой новый роман, в Женеву прибыли Джузеппе Гарибальди и Михаил Бакунин. Они приехали на встречу тысяч европейских революционеров, несколько оптимистично названную Лигой мира и свободы[399]. На конференции все говорили о необходимости избавиться от больших государств и их больших армий, заменить их небольшими республиками. Религию следовало упразднить, а мира во всем мире достигнуть – огнем и мечом, конечно же. Утопизм именно такого рода хотел разрушить Федор. И книга обязана была выйти хорошей, потому что к этому моменту аванс Каткова достиг уже 4000 рублей.
Федор сидел за столом, перебирая идеи, но сюжет никак не хотел складываться, а он не мог рассчитывать на деньги, не выслав хотя бы одну законченную часть. Хуже всего боюсь посредственности; по-моему, пусть лучше или очень хорошо? или совсем худо[400]. Ненадолго съездил в Саксон-ле-Бэн поиграть в рулетку – затем еще раз, – но проиграл все, не заработав никакого вдохновения. Довольно много писал, выкидывал и начинал снова, каждый день прочесывая газеты в надежде на вспышку молнии, которая ненадолго осветит ему весь облик романа. Читал заголовки, будто те были одним длинным полным лакун пророчеством. Убийства, одержимость деньгами, то, как западные идеи вроде нигилизма обольщали молодое поколение. Кроме того, непременно хочу издавать, возвратясь, нечто вроде газеты (я даже, помнится, Вам говорил это вскользь, но здесь теперь совершенно выяснилась и форма и цель)[401].
Воздух был холодный, особенно когда ледяные северо-восточные бизы внезапно срывались с гор и неслись по Женевскому озеру. Весной ветра только усилятся – еще одна причина уехать, едва родится ребенок. Когда приблизилась зима, стало невозможно прогревать дом достаточно по меркам Федора – что уж говорить о бедной Анне. Даже при полыхающем огне температура не поднималась выше 6 °C[402]. Кроме того, здесь припадки случались с ним каждые десять дней. Ему требовалось несколько дней, чтобы прийти в себя, и хотя он верил своему воображению, память после них иногда подводила. Но он дал Каткову слово чести, что к январскому выпуску пришлет часть романа, и слово необходимо было сдержать.
Он хотел так много сказать в «Идиоте». Написал шесть разных планов, и теперь необходимо было начать писать сам роман, даже если он и не проработал сюжет. Давно уже мучила меня одна мысль, но я боялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю ее[403].
Роман крутился вокруг прекрасного героя, князя Мышкина, наивной, доброй и щедрой души. В нем было что-то от Дон Кихота, хорошего человека, который вызывал симпатию, потому что поведение его было не к месту, а сам он этого не видел. Князь Мышкин будет своего рода блаженным, которого многие посчитают обычным идиотом, но чья простота будет пронзать происходящее до самой сути. Идеалист в Федоре жаждал искупителя, а реалист требовал несчастного человека. Целое у меня выходит в виде героя. Так поставилось. Я обязан поставить образ. Разовьется ли он под пером? И вообразите какие, само собой, вышли ужасы: оказалось, что кроме героя, есть и героиня, а