Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Буров между тем осматривался, покуривал, баюкал букет и остро чувствовал пульсацию кипучей вокзальной жизни: тянули тепловозы, скрипели тормоза, невнятно что-то бормотала из репродуктора сонная дикторша-информатор. Казалось, ее только что оприходовали — злостно, орально, разнузданно и вшестером. А вообще-то в плане секса здесь было все в порядке, «ночные бабочки» и днем шатались табунами. И какой же это мудак придумал, что самое блядское место в городе — это Московский вокзал? Глупости, куда ему до Варшавского! А уж до Смольного-то…
Сориентировался Буров быстро — подвалил к «диспетчеру» на привокзальной площади, купил координаты комнаты, сдаваемой внаем, и двинулся по направлению к Обводному. Идти было недалеко, на 11-ю Красноармейскую. Уже на Лермонтовском он вспомнил про букет, взглянул на нежно-розовые, в полуроспуске розы и неожиданно досадливо вздохнул — представил, как выбрасывает их в зловоние помойки. А потому пошел другим путем, традиционным — выбрал барышню посимпатичнее, рванул наперерез, галантнейше оскалился и протянул букет.
— Здравствуйте, девушка, это вам. В честь славной годовщины взятия Бастилии.
Лихо подмигнул, быстро сделал ручкой — и ножками, ножками, ножками… Заметил только удивленный взгляд, пушистые длинные ресницы, цветущие, дрогнувшие благодарно губы, такие же свежие, как и розы. Некогда, некогда, не до баб-с. Надо разобраться до конца с жильем, купить харч, припасов, одежку по сезону. Чтобы было все в ажуре. Ну а уж тогда…
Неизвестно, как в плане остального, а вот на 11-й Красноармейской улице гармонии не наблюдалось, все там было не в ажуре — в пышном, безразмерном саване. Белой пеной он лежал на крышах, со стороны казалось, что дома в округе разом поседели. И дело было вовсе не в тополях — в «циклонах» мебельной шараги, работающей по соседству.[267]
«Да, порубили все дубы на гробы. — Буров посмотрел на опилочный Везувий, почему-то сразу вспомнил Владимира Семеныча и, выматерив районное начальство, перевел глаза на номер на фасаде. — Так, есть контакт. Вот эта улица, вот этот дом». Завернул под арку, отыскал подъезд, двинулся по древним вытоптанным ступеням. Нужная дверь была на третьем этаже — черная, обшарпанная, не крашенная вечность, с пуговками кнопок на грязном косяке. Против одной было написано, крупно, чернильным карандашом: «Панфиловым». Буров позвонил, приоткрыл рот, затаив дыхание, прислушался. Вначале ничего не изменилось, затем послышались шаги, щелкнул выключатель, и женский голос спросил:
— Кто там?
Негромкий такой голос, измятый, совершенно бесцветный.
— Здравствуйте, это насчет жилья, — бодро отозвался Буров, — мне ваш адресок дали на вокзале.
— А, — трудно отодвинулась щеколда, клацнул, будто выстрелил, замок, скрипнули несмазанные петли. — Заходите…
Буров оказался в полутемном коридоре, вежливо, с достоинством кивнул и улыбнулся не старой еще женщине:
— Еще раз здравствуйте.
— Здрасте, здрасте, — поежилась она, задвинула щеколду и показала Бурову дорогу к опухшей из-за утепления двери. — Сюда.
За дверью находилась комната, сразу видно, бывшая буржуйская — высокие потолки, изысканная лепнина, массивные, с бронзовыми ручками, рамы. А вот обстановочка была самая что ни на есть советская, идеологически правильная, от развитого социализма — холодильник «Юрюзань», шифоньер «Полтава», стол-книжка «С приветом», секретер «Хельга» и телевизор «Радуга»[268]— опасной раскорякой. За столом в обществе борща сидел мужчина; сразу чувствовалось, что ему не до еды. Да и вообще оптимизма он не излучал.
— Ваня, вот, насчет комнаты пришли, — сказала женщина, прикусила губу и посмотрела на Бурова без всякого выражения: — Да вы присядьте.
— В марте, — сказал мужчина, тоже посмотрев на Бурова, — у перевала Саланг…
А Буров смотрел на секретер, на фото ефрейтора-танкиста. Широко улыбающегося. Загорелого до черноты. В черной рамке…
— У меня сын тоже был танкист, — наконец сказал он, заплатил за месяц вперед и в молчании отправился к себе — вдоль по коридору, в комнату по соседству. Ему мучительно хотелось дотянуться до всей этой сволочи наверху, заглянуть в нечеловеческие, белые от ужаса глаза, вырвать с корнем, с позвонками, с трахеями лживые, блудливые языки. Ну а уж потом…
«Да, мечтать не вредно», — сразу же одернул он себя, открыл замок, поладил с дверью и занялся вплотную реалиями — нужно было не мечтать, а выживать. Так что повесил Буров плащ, снял пиджак, расстался с галстуком и, с лихостью засучив рукава, отправился по магазинам, благо денег хватало. Все купил, ничего не забыл — харч, посуду, белье, мелочевку, одежду, обувку, суму для добра. Выживать-то, оно лучше с комфортом. А затарившись, вернулся Буров домой, устроился основательно на кухне и принялся сочетать на сковородке яйца, помидоры и колбасу. Только забрызгало, заскворчало масло да пошел ядреный, вызывающий слюноотделение дух. В пельменной небось таким вот не накормят, да и нечего шастать-то по общепитам — без документов, прописки и постоянной работы сто процентов, что впрок не пойдет…
А вообще на кухне было тягостно — тесно, скученно, жарко, как в аду. Шипело молоко, плевались чайники, гудели, куда там иерихонской, водопроводные трубы. Воздух был стояч, ощутимо плотен и густо отдавал замусорившимся сливом. Кухонные аборигены на появление Бурова отреагировали вяло, все занимались своими собственными делами: сплетничал, недобро озираясь, прекрасный пол, жарил яйца с вермишелью и макаронами гражданин с перепою, еще один, но уже конкретно датый, с трудом удерживая баланс, взывал из уголка:
— Люсь, а Люсь! Ну пропиши, а?
— Заткнись, рецидивист! Замолкни, уголовник! — грозно отвечали ему. — Так было хорошо без тебя эти полгода. Сказано ведь ясно: не пропишу.
— Люсь, ну как же так, Люсь? Ведь и ремонты, и ковры, и хрусталя, и мебеля, — пьяно расплакались в углу. — Все, все вот этими натруженными руками. Все в дом, все в дом… И что же мне теперь — шиш?