Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удивляло и другое: всесторонняя и глубокая образованность человека, свободно владевшего французским, английским, немецким языками, знавшего хорошо латинский, греческий, впоследствии изучившего даже санскрит. А какая необычайная широта интересов: философия, история, литература, искусство, технические достижения, медицина — в каждой из этих областей проявлялась редкая пытливость и самостоятельность его мысли. От писания философских работ, стихов он переходил вдруг к занятиям совершенно другого рода: придумал, например, ружье и передал его в военное министерство. Изобретенная им паровая машина, отправленная в Лондон, получила там патент. Превосходный знаток живописи (сам рисовавший в молодости), он был одним из основателей Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Одним словом, богатство его дарований и сил было таково, что Сергей Тимофеевич Аксаков, находившийся с ним в дружбе, говорил о нем шутя: «Из Хомякова можно выкроить десять человек, и каждый будет лучше его».
Но странность в глазах некоторых людей была в том, что столь богатая во всех отношениях натура, этот высокообразованный человек слыл за славянофила. Человек проповедует вещи, которым давно пора, так сказать, в отставку за несовременностью. Вполне серьезно, с каким-то даже фанатичным упорством проповедует он учение о церкви, причем церковь толкует не как казенное учреждение, а как некую соборность в благодати всех живших, живущих и тех, кто будет жить. То же и в других вопросах, чего бы ни касалось — государственности, права ли, человеческой личности, семьи, социальной этики, современного просвещения, словесности, — все у него сводится к религиозной идее, и это — в век европейской философской мысли! Таково было мнение части публики об этом человеке.
Обладающий многими дарованиями, Алексей Степанович более всего любил беседовать, развивать свои излюбленные мысли в разговоре, в споре. «Изустное слово плодотворнее писаного; оно живит слушающего и еще более говорящего. Чувствую, что в разговоре с людьми я и умнее, и сильнее, чем за столом и с пером в руках. Слова произнесенные и слышанные коренистее слов писанных и читанных». Спор, казалось, был стихией Хомякова, в которой выявлялись его могучие силы бойца. Герцен, удивлявшийся неутомимости Хомякова, «могшего спорить с вечера до утра», видел в нем сильного диалектика. Искусность Хомякова в споре, умевшего всякий раз развивать мысль в применении к конкретным обстоятельствам, принималась иными за «софистику». Сам же Хомяков говорил на этот счет так: «Наше общество так апатично, так сонливо и понятия его покоятся под такою толстою корою, что необходимо ошеломлять людей и молотом пробивать кору их умственного бездействия и безмыслия».
Мысль о самобытной русской философии зародилась у Хомякова еще в молодости, в двадцатых годах, в кружке любомудров, средоточием которого был его друг, поэт и мыслитель Д. Веневитинов, подававший большие надежды и так рано скончавшийся в 1827 году, в возрасте всего двадцати двух лет. Здесь Хомяков получил первую закалку в споре с теми, кто был сторонником западного просвещения. Шли годы. Не пришло еще время союза Хомякова с Иваном Киреевским, сделавшего их двумя столпами славянофильства. И не он, Иван Васильевич, будет первым, перед кем Хомяков начнет расточать свои идеи. Первыми идейными учениками Алексея Степановича стали юные Константин Аксаков и его друг Юрий Самарин. Константину Аксакову было двадцать два, а Юрию Самарину — двадцать, когда они в 1839 году, оба кандидаты Московского университета, познакомившись друг с другом, решили вместе готовиться к экзамену на магистра. Гегель был их кумиром, и долгие часы они проводили за чтением, обсуждая каждое его философское положение, ища во всем «философское оправдание» на началах Гегеля. Но неведомое, волнующее вошло в их сознание, когда они стали читать памятники древней русской словесности, изучать летописи, старинные грамоты и акты. Целый мир, до того совершенно не известный им, со своими духовными сокровищами, видимыми и еще не изведанными, со своеобразием народной жизни, быта открылся им. Какая-то почва почувствовалась вдруг под ногами после зыбкого блуждания в гегелевской «феноменологии духа».
Так явились они в московском обществе со своим новым словом. В сущности, наиболее рьяным провозвестником его был Константин Аксаков. Громкий голос раздавался в литературной гостиной, и все уже знали, что пришел конец шуткам, светской игривости разговора, взаимным уступкам во мнениях, а начнется сейчас проповедь. Мало кто с пониманием, сочувствием слушал входившего на глазах в рьяность молодого богатыря, заспорившего сначала с пожилым соседом о каких-то грамотах и вскоре уже горячо доказывавшего свое во весь голос, на всю гостиную. Хотя оратор и невольно подкупал слушателей своим неподдельным энтузиазмом, глубиной суждений, внезапными после яростных споров вспышками детского простодушия, — большинство иронично, чуть насмешливо относились к его речам: «чудак», «фанатик», «человек с крайностями», «идеалист». Но с ним, как всегда, неразлучно находился рядом Юрий Самарин, давая знать то замечанием, то кивком головы, то выразительным взглядом, что он целиком согласен со своим другом, и это имело свое действие: всем был известен блестящий, саркастический ум этого молодого аристократа, спокойного, воздержанного, с безупречными светскими манерами, трезвостью взгляда. Уступая Константину Аксакову в творчестве, Юрий Самарин превосходил его аналитической зоркостью, логической отчетливостью и последовательностью мысли, выводов, эти качества проявлялись в нем уже в молодости, обещая богатое развитие. Так оба они как бы дополняли друг друга.
В 1840 году произошла встреча, оказавшая решающее влияние на их жизнь. Алексей Степанович Хомяков был значительно старше каждого из них: ему было тридцать шесть лет, человек всесторонне образованный философски, со сложившимся давно мировоззрением. Но не только духовным опытом, зрелостью мысли превосходил он своих молодых товарищей. То, что было порознь в каждом из них — творчество и сила аналитическая, — соединилось в нем в полном согласии, составляя цельность его натуры. Поэтому молодые друзья должны были бы, казалось, найти каждый свое, свою точку опоры в Хомякове, но на первых порах этого не произошло. Для обоих, как уже говорилось, кумиром являлся Гегель, и расстаться с ним было им не так-то просто. Хомяков же, прекрасно изучивший Гегеля, сам редкий диалектик, по высокой терпимости своей не подавлял мнения молодых людей, только непреклонно держался своего «камня» — русской истории, ее духовно-культурных, бытовых особенностей. Это было главным для него, а потом уже Гегель и «гегелята» (как он говорил), «гегелизм», ценимый им, но имеющий в его глазах все-таки косвенное отношение к «русскому началу» (как вообще вся германская, рационалистическая в своей основе, философия). Друзья-противники оказались довольно крепкими орешками, с которыми непросто было справиться. Особенно упорствовал в стоянии за Гегеля Константин Аксаков, которого Хомяков прозвал «свирепым агнцем», соединявшим в себе идейное неистовство с детскостью сердца. Веря в прочность главного в Константине Аксакове, Хомяков говорил ему: «Я с вами более согласен, чем вы сами». И дело сдвинулось с места, благоговение хомяковских оппонентов к Гегелю как всеобъемлющему абсолютному началу познания померкло. По словам младшего брата Ивана, освобождение Константина Аксакова от оков Гегеля было полным: «Гегель как бы потонул в его любви к русскому народу». Впоследствии сам Константин Сергеевич признавался: «Живой голос народный освободил меня от отвлеченности философской. Благодарение ему».