Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Большими деньгами, которые теперь получит Волошин.
Оливия отыскала нужное место в тетради и положила ее перед подругой.
– Сумеешь прочитать?
Габи вполне сносно владела русским, который взялась учить еще в колледже – в качестве обязательного третьего языка. Испанский казался ей тогда слишком банальным, немецкий – слишком требовательным, а китайский – совершенно чуждым…
Русский преподавал месье Трубникофф, вежливый старичок с клиновидной чеховской бородкой, который, поговаривали, носил княжеский титул. В силу деликатного характера голоса на учащихся он никогда не повышал, в синтаксис избыточно не углублялся, однако в старших классах заставлял своих учеников читать произведения русских классиков, что приоткрыло перед Габи, как она утверждала, «чертоги загадочной славянской души»…
Достав сигарету и сделав пару жадных затяжек, она уткнулась в рукопись.
«Я много раз себя спрашивала: для чего я все это пишу? Увидишь ли ты когда-нибудь мои письма, Яков, прочтешь ли? Да и будет ли для тебя иметь значение история семьи, с которой ты был разлучен с самых ранних лет?
Я всегда верила, что мы встретимся, и не оставляла попыток тебя отыскать даже тогда, когда получила запрет на въезд. Та же упрямая надежда найти тебя и все объяснить заставляла меня бороться, когда врачи вынесли свой вердикт: мое сердце стало плохо справляться с нагрузкой. Нужна операция».
– Как патетично, – скривилась Габи, которая всеми силами маскировала собственную сентиментальность под маской цинизма. – Но Дора Валери ведь умерла не так давно, верно? Лет десять назад?
– Да, еще сравнительно молодой она пережила несколько операций на сердце, но ушла уже в очень преклонном возрасте – от естественных причин.
Почесав задумчиво за ухом, Габи вновь принялась за трудное чтение.
«Завтра у меня – ответственный день. Хирург говорит, что после такого вмешательства восстановление происходит сравнительно быстро, не стоит волноваться. Но на душе какая-то смутная тоска – наверное, дело в надвигающейся грозе. За окном больничной палаты сгустился сумрак, сверкают скальпели молний, протыкая набрякшую тучную плоть. Такие же страшные грозы сотрясали Одессу в тот памятный 1919 год…
С зимы власть в городе менялась каждый месяц: на смену оголтелой банде Петлюры пришли французские интервенты, а за ними – Добровольческая армия. В городе процветало насилие, грабежи, совершались жестокие и безнаказанные расправы над евреями.
В конце апреля, когда в Одессу вошли красные войска, родители, опасаясь новых беспорядков, отправили меня вместе с семьей подруги, Сони, в приморский дачный поселок – на Большой Фонтан. Сонин отец, Лев Иосифович Тальберг, заведовал типографией при Одесском театре оперы и балета и дружил с папой уже не первый десяток лет.
Большой Фонтан оказался чудесным курортным поселком, состоявшим в основном из дач, которые сдавались внаем на все лето. Мы заняли окраинный домик с мезонином и просторной верандой, обращенной в дикий, буйно разросшийся сад. В его дощатой ограде за кустами жимолости была прорезана потайная калитка – за ней бушевала цветами и травами раздольная степь. По утрам, тайком от взрослых, мы выбирались из дома и сквозь истомную рассветную тишину бежали по пыльной тропинке к морю…
Мне тогда только исполнилось шестнадцать. Моя беспечная жизнь густела на глазах, оформлялась в предвкушение чего-то волнующего, острого, бередящего…
Оно навалилось разом: однажды в полдень я вернулась в дом за пляжным полотенцем и, проходя мимо закрытых дверей гостиной, замерла. Оттуда сквозь тонкие просветы щелей струилась переливчатая фортепианная музыка.
– Дебюсси, Герман, вам хорошо удается. А ведь «Бергамасская сюита» – непростое упражнение! Чуть доработаете прелюдию, и устроим для вас прослушивание… Я поговорю с мужем, у него есть связи в консерватории, – произнесла одобрительным тоном мама Сони, дававшая частные уроки молодым одесским дарованиям.
Дверь распахнулась – в переменчивом свете цветных оконных витражей показался высокий юноша. Он стоял вполоборота, что-то отвечая, но слов мне было не разобрать: сердце вдруг стало гнать кровь тугими неровными толчками, отдававшимися гулом в голове. Словно в замедленном кино, юноша повернулся, наконец, ко мне лицом… и детство мое закончилось.
Герман был на год старше меня. Отец его служил переплетчиком в типографии, которой заправлял Лев Тальберг. У него был настоящий музыкальный дар – так по крайней мере утверждала Сонина мама. И, хотя родители не сильно-то одобряли увлечения сына музыкой, они все же разрешили ему поступать в музыкальное училище, недавно переименованное в Одесскую консерваторию. Весь прошлый год Герман наведывался к Тальбергам в Заветный переулок, а когда те переехали на лето в пригород, стал отмечаться там каждые выходные.
Большой Фонтан сотрясали грозы – весна в этих краях была бурной и скороспелой. От резкого, как удары нагайки, мутного дождевого потока мы прятались на веранде. Заметив наше обоюдное влечение, Соня под разными предлогами то и дело исчезала в доме… А мы с Германом разговаривали – как разговаривают люди, мгновенно осознавшие взаимную принадлежность: без вводных слов и эпитетов, короткими, пылкими и отрывистыми репликами.
В городе тем временем бушевали кумачовые беспорядки, и добираться в поселок стало сложнее. Теперь, приезжая, Герман часто оставался на ночлег – во флигельке была свободная комната. Ни о чем не сговариваясь и не принимая никаких осмысленных решений, мы продолжили наш диалог в постели – с той жаркой преступной безоглядностью, на которую способны лишь очень молодые и незрелые люди…
Едва разгоревшаяся ранняя любовь погасла душной майской ночью – так угасает жизнь от случайного выстрела…
Я проснулась первой от смутного шума и тревожного яркого света – в черном квадрате окна полыхало зарево огня. Из-за садовой ограды раздавались женские крики, детский плач, лязганье винтовок и испуганное ржание коней. Растолкав Германа, я поспешно натянула одежду и бросилась было к выходу, но оказалось поздно…
Дверь флигеля распахнулась. На пороге стоял молодой красноармеец с обветренным крестьянским лицом. За ним, стуча кирзовыми сапогами, выросли двое других. Сунув револьвер за пояс, молодой произнес, вглядевшись в еще заспанное германово лицо:
– Тю, товарыш Мухин, та це ж Герка… як добре у жидив заховався…
Отодвинув его в сторону, вперед вышел красноармеец постарше. Обшарив меня наглыми глазами, спросил, оглаживая пшеничные усы:
– А что, Гера, хорошо тут музыке учат? Может, и мне на пианине с твоей жидовочкой сыграть?..
Герман вздрогнул, но промолчал, облизнув пересохшие губы. На его мучнистом лице проступила испарина.
– Давай, надевай портки, да греби отсюда подобру-поздорову, племянничек, пока на штык не нарвался, – приказал усатый брезгливо. – Перед матерью твоей отвечать потом не хочется, что, мол, не уберег сосунка…
Путаясь в штанинах, Герман подался к двери, и, стукнувшись о притолоку, вывалился в ночь.