Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За обедом девицы с надутыми в пол-лица губами верещали и ржали на весь большой ресторанный зал. Из трех мужчин двое, обритых наголо, вели себя довольно тихо, зато один, с хвостиком на затылке, длинным и жидким, как козлиная борода, в розовой шелковой рубашке с изумрудными запонками и в черном кожаном жилете говорил особенно много и громко, голос у него был высокий, резкий. Он подозвал официанта этаким кинематографическим жестом, щелчком пальцев, и стал очень громко заказывать к ужину глинтвейн, непременно с корицей. Когда официант сказал, что корицы нет, хлыщ заявил: так пусть привезут, я оплачу транспорт. Что ответил официант, я не слышала. Уходя, одна из девиц, так же громко, потребовала в номер ананас, шампанское и черную икру.
Теперь компашка ржала, визжала, хрюкала, блеяла и материлась за стенкой. Не только спать, но и работать под эти звуки было невозможно.
– Туфли твои высохли, можно пойти гулять, – сказал Агапкин.
Действительно высохли. Федор Федорович набил их газетами и поставил под батарею.
– Кто-то должен о тебе заботиться, хотя бы иногда. Ты такая сильная, независимая, а ведь на самом деле...
– На самом деле – что?
– Ничего, – он пожал плечами, – просто я хочу сказать, что тебе следовало взять запасную пару обуви. Ладно, одевайся, пойдем. Сейчас половина первого, авось они скоро угомонятся.
Мы вышли в парк. Было тихо и холодно, пахло прелыми листьями. Я замотала голову шарфом, сверху накинула капюшон куртки. Агапкин шел рядом в распахнутой легкой шинели, с непокрытой головой. На ногах высокие сапоги.
– Кому это нужно? – спросила я то ли вслух, то ли про себя.
– Тебе.
– Кроме меня – кому?
– Не знаю. Какая разница?
– Вот именно, какая разница, кто стрелял в него и стрелял ли вообще? Прошло девяносто лет, все давно забыто. Я почти не сплю, ни о чем другом не могу думать, я смертельно устала, мне снятся кошмары, мне страшно.
– А ты не бойся, вот и не будет страшно.
Несколько минут мы шли молча. Наконец Агапкин заговорил, спокойно и рассудительно, словно у нас с ним происходило деловое совещание.
– Возможно, она была не абсолютно слепой, но, безусловно, видела очень плохо. В любом случае на роль эсеровского боевика она не годилась.
Я с радостью подхватила этот бодрый тон, мне стало стыдно за свое нытье.
– Теперь хотя бы понятно, почему она стояла, а не бежала, когда все бежали. Слепая, в темноте, с гвоздями в ботинках, она просто не понимала, куда попала, что происходит, не знала, что ей делать.
– Вот именно, слепая в темноте. О ней почти ничего не известно. Юридически установленным фактом можно считать лишь то, что она не стреляла в Ленина. Тов. Мальков убил беспомощного, больного, ни в чем не повинного человека.
– Ну, а как же бессрочная каторга? Разве не была она в юности террористкой?
– Когда ты вернешься в номер, почитай распечатки, которые я оставил на кровати, – произнес Агапкин и исчез.
Я устала от его произвольных исчезновений и появлений. Конечно, я понимала – мой очевидец не может оставаться при мне постоянно, ему нужно жить и действовать в пространстве романа, а мне пора обходиться без няньки. Приятно, когда кто-то хоть иногда о тебе заботится, помогает решать задачки, набивает газетой и ставит под батарею твои промокшие туфли, смиренно терпит твое нытье, не обижается на долгие приступы хмурого молчания, понимает тебя без слов и принимает такую, какая есть. Но может возникнуть зависимость. А я не хочу, не желаю ни от кого зависеть.
В общем, так. Пусть мой очевидец исчезает и появляется когда ему угодно. Возникнет – буду рада. Исчезнет – переживу, обойдусь. Надоест ему скакать из одной реальности в другую, пожелает забыть обо мне, остаться персонажем романа – пожалуйста, на здоровье, собственно, это главное его предназначение, все прочее мелочи.
Когда я вернулась в номер, было тихо. Соседи уснули. Я плюхнулась на кровать, полежала неподвижно несколько минут, глядя в потолок, на гигантскую хрустальную люстру. Эти люстры были предметом особой гордости администрации дома отдыха, их красоте и ценности посвящался красочный разворот в рекламном буклете.
Протянув руку, я нащупала на шелковом покрывале пластиковый файл. Не вставая, принялась читать. Текст был на английском языке. Я не сразу поняла, что передо мной страницы из личного дневника Якова Петерса.
Он писал это в 1920-м, выздоравливая после тифа. Дневник сохранился чудом, вероятно из за английского языка.
Меня давно уже мучил наивный и глупый вопрос. Кто-нибудь из участников жуткого водевиля под названием «Покушение на Ленина» чувствовал нечто, похожее на раскаяние, сожаление или хотя бы слабенькое сомнение? Я знаю, что творилось в то время, сколько крови было пролито, и все-таки шел восемнадцатый, а не тридцать седьмой год. Процесс превращения людей в машины для убийства, организма в управляемый механизм только начинался.
Я читала мемуары старой большевички Анжелики Балабановой, в которых она пишет, что якобы Крупская, когда узнала о расстреле Каплан, рыдала, билась в истерике. Ленин был мрачен и старался избегать этой темы.
Мне приходилось натыкаться на мифы, будто бы Ильич тайно помиловал Каплан, и вообще, они были знакомы. Брат Ленина, Дмитрий Ульянов, врач-терапевт, чуть ли не влюбился в кроткую слепую девушку, он работал в крымском санатории, в который она попала летом 1917-го, после освобождения, и там у них завязались «особые отношения».
Ну да ладно, бог с ними, с мифами, всех не перечесть, а тратить силы на опровержение совсем уж глупо.
Трудно определить, насколько глубоко посвящена была во внутреннюю механику событий Надежда Константиновна, но что касается Петерса, он знал если не все, то почти все. Он много и долго допрашивал Каплан. В дневнике есть подробное воспоминание об одном из ночных допросов. Впрочем, это даже допросом назвать нельзя. Они просто разговаривали.
В разговоре, записанном Петерсом по памяти, не упоминалось имя Ленина, не произносились названия партий, вообще ни слова о политике. Речь шла о любви.
Фани рассказала, как этим летом встретилась в Харькове с неким Микой. Она тосковала по нему десять каторжных лет и искала его почти год, с тех пор, как вернулась с каторги. Наконец нашла. Перед свиданием отправилась на базар и сменяла на кусок душистого мыла единственную ценную вещь, которую имела – пуховую шаль, подарок подруг каторжанок.
Кто такой был Мика, Петерс отлично знал, но в дневнике никаких подробностей об этом человеке не выдал, лишь назвал имя – Виктор Гарский, впрочем, оно не настоящее. Псевдоним.
Свидание состоялось. Утром он сказал ей, что вовсе ее не любит, просто от нее хорошо пахло. «От тебя пахнет, как от Ванды, теми же духами». Он любил какую-то Ванду. Фани так сильно любила его, что даже не ревновала. Ее растрогало, что он, такой наивный, принял запах мыла за духи.