Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло две недели. Никому до меня нет дела, никому, кроме соседей. Они помогают мне, чем могут, и не задают вопросов, кто я, откуда, для чего тут появился, чем занимался раньше. Они ведут себя так, словно все четверо, не только взрослые, но и дети, подписали обязательства ни о чем меня не спрашивать. Вполне допускаю, что так и есть.
Мне удивительно повезло с ними. Но еще больше мне повезло с их детьми. Маша, балерина, всего на год старше тебя, Отто. Длинные каштановые волосы стянуты узлом на затылке. Глаза голубые, огромные. Лицо совершенно детское. Я бездарный портретист. Можете поверить на слово: Маша чудесная девочка.
Впрочем, если вы читаете мои послания, понимаете русский язык, то, скорее всего, вы собственными глазами видите Машу, ее брата Васю (он младше тебя, Макс, на три года), их родителей, меня в профессорской коммуналке на Мещанской улице, за голым казенным столом, у окна, лишенного занавесок. Выгляжу я скверно. Из зеркала в казенном шкафу глядит на меня незнакомый безобразный старик. То, что мне удалось за несколько месяцев состариться на двадцать лет, внушает надежду на скорую встречу с вами, Эльза, Отто, Макс.
Ладно, давайте будем называть это жизнью.
Совершенно чужие люди спасли меня от голода и холода, снабдили множеством предметов, которые здесь бесценны. Простыня, подушка, одеяло, полотенце. На пятьсот марок, оставшихся в моем бумажнике, мне удалось купить в специальном магазине под названием Торгсин приличное зимнее пальто, брюки, шарф, перчатки, теплые ботинки, носки, нижнее белье. Оставшиеся семьдесят марок я потратил на небольшой запас продуктов и подарки моим ангелам-хранителям, соседям. В стране победившего социализма пара шелковых чулок или флакон духов – королевский подарок для женщины, набор золингеновских лезвий или кожаный брючный ремень – королевский подарок для мужчины. Плитка шоколада или апельсин осчастливит любого ребенка. Приличный чай без палок и плесени, молотый кофе, сыр, копченая колбаса – все можно купить в торгсине за иностранную валюту. В магазинах для рядовых граждан не продается практически ничего. Огромные очереди выстраиваются задолго до открытия, на ладонях чернильным карандашом пишут номера. Никто точно не знает, что сегодня „выбросят“. Товары для населения здесь не продают, а „выбрасывают“, и люди рады всему, будь то ситец, будильники, граммофонные иглы. Если у человека нет граммофона, он иглы все равно купит; если есть уже три будильника, купит четвертый.
Множество самых простых и необходимых вещей не продается даже в торгсине. Кастрюли, тазы, гвозди, электрические лампочки, нитки, пуговицы, постельное белье, полотенца. Большая проблема достать мыло. Промышленность выпускает три сорта: „Хозяйственное“ для стирки и мытья посуды, „Дегтярное“ как лечебное при кожных болезнях и „Земляничное“, которое считается туалетным. Все три сорта пахнут отвратительно, особенно „Земляничное“.
Эльза, ты, конечно, помнишь кризисы у нас в Германии сразу после войны и потом, в двадцать девятом, когда рухнула биржа. А теперь представь: такое положение длится годами, при этом никто не говорит о кризисе. Кризисов не существует, как и биржи. Демонстрации собираются, но не протестуют, а выражают восторг и бешено благодарят правительство. Никаких забастовок, уличных волнений. Все счастливы.
Здесь безработных нет, но рабочие одеты как нищие, едят помои, ютятся в бараках. По уровню чистоты и удобства я мог бы сравнить бараки только с фронтовыми окопами. Но в окопах не жили постоянно, семьями, с младенцами и стариками.
Тут официально объявлено: „Жить стало лучше, жить стало веселей“. Радио и газеты твердят об изобилии, успехах и достижениях. И люди верят. Голодные верят, что сыты, замерзшие верят, что им тепло. Этот парадокс завораживает».
Карл оторвался от тетради, встал, прошелся по комнате. Была глубокая ночь. Он вдруг обнаружил, что впервые за долгие месяцы после их гибели, которую он про себя называл разлукой, ему удается думать о них спокойно, не захлебываясь болью. И впервые, не в глубоком сне, а наяву, в собственной полысевшей старой голове он услышал их голоса.
Сначала заговорил Отто.
– Папа, мне приходится съедать все злые, глупые слова, которые я произносил. Они лезут назад, в рот, их ужасно много, я не могу выплюнуть, должен съедать, они тухлые, меня от них тошнит.
Карл стоял у окна. В стекле вместо собственного отражения он увидел живое лицо Отто, но не пятнадцатилетнего, а совсем маленького. Отто плакал и пытался отодрать от древка флажок со свастикой.
Рядом возникли Макс и Эльза. Они тоже сильно изменились. Макс выглядел значительно старше Отто и самого себя. Эльза казалась девочкой-подростком, Карл не помнил ее такой.
– Папа, видишь, Отто постоянно плачет, теребит этот несчастный флажок и твердит о тухлых словах, которые должен съедать. На самом деле ничего этого нет, просто он все не может проснуться, – сказал Макс.
– Макс, я не понимаю, – ошеломленно прошептал Карл.
Макс не ответил, заговорила Эльза:
– Карл, не верь старику в зеркале, он будет пугать и мучить тебя. Не верь ему, он врет. Мы всегда с тобой, даже если ты не видишь и не слышишь нас, мы рядом.
Их лица стали таять, растворяться в темноте. Он мог разглядеть только крупные снежинки за окном.
– Эльза, подожди! Отто, Макс! Не уходите!
Никто не ответил. Он прикоснулся к стеклу, оно было теплым от его дыхания.
* * *
«Я бы лучше ходила в валенках, я бы променяла эту кожаную роскошь на один его звонок, – думала Маша, повторяя в десятый раз сольный танец Аистенка из второго акта. – Нет, не надо никаких звонков, я не хочу питаться из одной кормушки с Борисовой. Конечно, это не конфискаты, они совсем новенькие, их могли давать в нескольких разных распределителях, не только в энкавэдэшном, где отоваривается товарищ Колода».
– Акимова, что у тебя с руками? Это не руки, это деревяшки, а должны быть крылья! Соберись, соберись, Маша, о чем ты думаешь? – кричала Пасизо.
У Маши звенело в ушах от ее голоса и треньканья клавиш. Глаза заливал пот, мокрое трико липло к телу. Пасизо гоняла ее третий час подряд.
– Пошла на разбег, баллон! И-р-раз! Держись, держись в воздухе! Колени! Гнешь колени! Ой, елки-палки! Еще раз так приземлишься, сниму с роли! Все, отдыхаем двадцать минут!
Маша добрела до коврика, рухнула навзничь, закрыла глаза. Сердце стало гигантским, его биение заполнило все тело. Жар сменился ознобом, трико неприятно холодило кожу. Прежде чем выйти из зала, Пасизо накрыла ее старой вязаной шалью, проворчала:
– Мокрая, как мышонок, простынешь.
Стукнула дверь. Маша слабо шевельнулась, натянула шаль до подбородка. Шерсть пахла нафталином, бахрома щекотала шею, от батареи веяло сухим жаром, в трубах тихо булькала вода, между рамами завывал ветер, звенело оконное стекло. Надо было разумно использовать эти драгоценные двадцать минут, расслабиться, чтобы со свежими силами выполнить, наконец, несколько па, из-за которых Пасизо держала ее в зале до позднего вечера. Но расслабиться не удавалось.