chitay-knigi.com » Современная проза » Похищение Европы - Евгений Водолазкин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 39 40 41 42 43 44 45 46 47 ... 108
Перейти на страницу:

Подобно тому как реальности противопоставлен вымысел, в бытовом сознании истории противопоставлена литература. Эта поверхностная и несколько обидная для литературы точка зрения отражает не только недооценку роли вымысла в истории. Равным образом она свидетельствует о недооценке реального в литературе. Весь вымысел литературы только в том и состоит, что реальное дано, так сказать, особой нарезкой и без чрезмерных претензий на истинность. И исторический, и художественный тексты состоят из элементов того, что принято называть объективной реальностью, и в обоих случаях эти элементы связываются фантазией повествователя.

Реальность многих из описываемых мной событий не изменилась бы, даже если бы меня на самом деле не существовало и мое Ich-Erzählung[11]было бы чистой фикцией. Остались бы Дом, Мюнхен, натовские бомбардировки, да мало ли еще что. А главное — осталась бы та сфера объективной реальности, которую упорно не замечает историк, но которая представляет первый и самый непосредственный исторический план. Эта сфера связана со своим временем такой крепкой пуповиной, что в час ухода своей эпохи преданно удаляется вместе с ней. Именно она, определявшая свое время, становится первой жертвой забвения. Историк никогда не опишет глухого стука копыт по засыпанной листьями дороге, он ни словом не упомянет о том, что запах сена и рассохшейся древесины составляют суть поездки на телеге летним днем, подобно тому, как звук падающего на мостовую булыжника составляет суть революции. Мы не знаем теперь, как в точности он падал. Мы не знаем и того, как пахло в приемной морского департамента, как кричали петухи в ближних пригородах, — а ведь это и было тем камертоном истории, без которого никогда не понять ее истинной тональности. Здесь вся надежда — на литературу. То, что представляется столь важным для истории, литература видит лишь боковым зрением. Взор ее устремлен на те события или явления, которые история опрометчиво считает незначительными. Литература — это история незначительных событий.

Итак, на определенном отрезке моей жизни события повседневные соединились с историческими. Точнее говоря, и те, и другие стали вдруг менять свое качество и обращаться в собственную противоположность. Эта странная диалектика возникает в тот момент, когда человека выносит на гребень исторической волны (за этой метафорой я всегда вижу скольжение на серфинге — столь же захватывающее, сколь небезопасное). Мировая история становится его личной повседневностью и, наоборот, события его частной жизни приобретают исторический характер. Как выразились бы авторы минувшего века, в такие времена реальность начинает казаться сном. И это касалось не только одного меня.

В то необычное время граница между реальным и нереальным была проходима в обе стороны. Своего пика это явление достигло незадолго до Косовской войны. Простодушный ковбой и ценитель женщин, игравший в свободное время на саксофоне, взвалил на себя нелегкое бремя творить историю. Цельность его образа была почти литературной. Он мог показаться мистификацией, писательским вымыслом, персонажем эротического романа, всем, чем угодно, кроме одного: того, чем он был. Он был американским президентом.

Но этим загадки эпохи не ограничивались. Не менее примечательной личностью был его русский коллега, подорвавший здоровье неумеренным потреблением алкоголя. Большую часть времени он проводил в одной из московских клиник (наши газеты называли его русским пациентом) и давал оттуда указания тихим голосом.

Подробности сигарного скандала, наряду с медицинскими сводками из Москвы, украшали первые полосы газет. Благодаря обильно поступавшей информации широкие слои населения — от учеников младших классов до близких мне обитателей домов престарелых — могли вынести квалифицированное суждение как об оральном сексе, так и о последствиях коронарного шунтирования.

В отличие от спокойно лежавшего русского президента, американский метался в поисках выхода. Начинали раздаваться опасения, что в результате пережитых волнений американцу суждено повторить клинический путь русского коллеги. К началу войны обе стороны неожиданно выказали намерение поменяться ролями. Прежде жизнерадостный американский президент находился на пределе нервного истощения, в то время как его недужный русский коллега почувствовал себя чуть бодрее. Впрочем, полная симметрия вряд ли была здесь возможна: несмотря на подаваемые признаки жизни, оральный секс для русского президента полностью исключался. В этом отношении мировая общественность была за него спокойна.

Когда исторические события начинают напоминать вымысел, неброская фикциональность моего Ich-Erzählung не выглядит столь уж вызывающей. В какой-то степени она нейтрализует водевильную окраску действительности, напоминая о невыдуманной драме, которая разыгрывалась тогда. Фантастичность происходившего требует некоторой компенсации, если угодно, реальности, которую способна привнести только литература.

В те дни, как никогда прежде, я чувствовал смену ритма моей жизни. Это внезапное ускорение входило в резонанс с движением — почти полетом — экспресса, несшего нас к Парижу. Подобно многим поездам дальнего следования, парижский экспресс имел собственное имя: Морис Равель. С самого начала дороги на заднем плане моего сознания зазвучала музыка того, кто этим именем обозначался прежде. Повторяя спиралеобразную тему «Болеро», поля и леса чередовались с небывалой регулярностью. Они были как будто одними и теми же, но под воздействием собиравшихся туч краски их постепенно сгущались, становились все ярче и напряженнее. Движение экспресса не ощущалось ни в качке, ни в звуке, и если бы не бешеное мелькание деревьев за окном, оно протекало бы вовсе незаметно. Мягкий и прохладный электрический свет лился без видимого источника, почти из ниоткуда, что создавало ощущение значительности, почти самодостаточности процесса езды. Обретя новую сущность, Морис Равель по-прежнему оставался совершенством.

До Баден-Бадена напротив нас сидела католическая монахиня. Самой большой вольностью, которую мы себе при ней позволили, было съесть несколько бутербродов и запить их колой. В Баден-Бадене монахиню сменили две молодых француженки. В Баден-Бадене я обнял сидевшую у окна Настю и подумал, что, вопреки сменяющим друг друга пейзажам, входящим и выходящим пассажирам, мы воплощаем собой неразлучность и постоянство. Кончиком пальца я ласкал Настину шею, наслаждаясь нежностью ее кожи и бросаемыми украдкой взглядами француженок. После Страсбурга пошел дождь. Вначале вода сбегала по стеклу струйками, но, как только поезд набрал скорость, они слились в обтянувшую стекло тонкую пленку. Далеко в полях, у самого горизонта, сверкнула молния.

Когда около четырех часов вечера мы подъезжали к Парижу, выглянуло солнце. Приближаясь к Восточному вокзалу, поезд шел на малой скорости, и было видно, как от почерневших бетонных шпал начинал подниматься пар. Я был в Париже лишь однажды, когда в раннем детстве меня туда возили родители, и теперь испытывал почти то же нетерпение, что и не бывавшая в нем Настя. Прильнув к окну, мы рассматривали привокзальные улицы, но ничего специально парижского в них не было. Наконец, поезд остановился. Я неторопливо спустился на платформу и как можно более галантно подал Насте руку. Мне казалось, что именно так следует прибывать в Париж.

1 ... 39 40 41 42 43 44 45 46 47 ... 108
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности