Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где это мы?
– На Пряжке.
– Ого! Да как же?! Как мы сюда попали?! Блин, не понимаю! – я смеялась. Восторгу, как воздуху, не было предела.
Мы прошли еще немного, Строков потянул на себя тяжелую дверь и завел меня в ухоженную парадную.
– Мы в гости идем?
– В гости, – ответил он, поднимаясь по лестнице. – Уже пришли.
Скульптор встал у окна, на площадке между этажами. Я осталась на первой ступени и смотрела на него снизу вверх, ожидая разъяснений. Мне мерещилось, что я вижу себя его глазами и что мои глаза сверкают от влаги.
– В гости к Блоку.
– О! Он здесь жил?
– Тихо. Чего кричишь? – скульптор приложил палец к губам. – Он здесь и сейчас живет.
Дверь в музей-квартиру была приоткрыта. Самую малость. Внутри горел свет.
– Пойдем? – спросила я.
– Вот дурочка, куда пойдем? Поздно уже. Закрыто сто лет. Ночь на дворе.
– Так свет же горит!
– Так что ему, без света сидеть? Как ему, по-твоему, в темноте стихи писать?
Я села на подоконник. Пошел дождь. Первый дождь в году. Строков присвистнул.
– С весной тебя.
– Спасибо, – я приложила лоб к стеклу. – Наверное, он здесь курил, – сказала я. И почему-то именно эта фраза запечатлелась в сознании по-настоящему навсегда: весь остальной роман со Строковым раскрошился на невнятные, мутноватые смальты, а эта фраза встала в памяти сросшимся из четырех слов холодным камнем. Именно в ней максимально точно выразились приметы юности: сигареты, скудная фантазия, позерство. И сегодня, много лет спустя, именно в ней для меня сконцентрирован весь тот стылый ужас, в котором, как в околоплодном киселе, мы плавали, лгав и расточая, принимая собственную ограниченность за естественное проявление родственной нам материнской, единственно возможной среды. Наверное, он здесь курил. Иногда эти слова настигают меня, отвлекают внимание от повседневности, ослабляют контроль над мышцами и, раскрывшись, как непрошеные цветы, проливаются из архивов в центральный канал спинного мозга бесцветной мерзлотой. В такие моменты я цепенею и спрашиваю себя: как я выжила?
– И слушал шум крушения старого мира, – добавил Строков.
Из, как мне тогда казалось, сухого, чистого, белокаменного подъезда, светлого, как дворцовый холл, приютного, как полость елочного шара, мы шагнули на тротуар под самый ливень. Мне сразу затекло за шиворот. Стемнело. Город блестел от воды. Скульптор проводил меня до общежития.
* * *
Я шла по коридору, как обычно, полная решимости. Шла, дожевывая на ходу сосиску в тесте, и, перед тем как постучать, слегка, как бы и невзначай, отерла руки о юбку.
– Войдите.
Я приоткрыла дверь и просунула голову в щелку.
– Можно?
– Да-да, Козлова, пожалуйста, проходите.
Чтобы не показаться невежливой, я все-таки потопталась на пороге, изображая стеснение. Тимаков сидел за столом, проверял конспекты. Я осмотрелась. На кафедре философии все было не так, как у нас. Никакой толкучки, бардака, никаких наваленных книг, свертков, корреспонденции, стенгазет, ничего. Тишина. Покой. Пустые столы. Прибранные тетради. Электрический чайник. Строго выметенные ковры. Комнатные цветы. И пластмассовая леечка в пупырышках.
– Присаживайтесь, – сказал Дмитрий Валентинович, не поднимая головы от работы.
Я выдвинула деревянный конторский стул и села.
– Вы по поводу семинара?
– Нет, – я прокашлялась. – По личному вопросу.
– Слушаю вас.
– Дело в том, что я влюбилась.
Дмитрий Валентинович потряс шариковой ручкой, которая, очевидно, перестала писать.
– Я познакомилась с мужчиной, ему сорок четыре года.
Профессор начал поочередно доставать из стаканчика разные видавшие виды ручки и расписывать их на уголке страницы.
– Пока что у нас ничего с ним не было.
Одна ручка упала и покатилась по полу. Я вскочила, подняла ее и подобострастно шлепнула на середину стола.
– Благодарю, – кивнул Дмитрий Валентинович.
– Ну так вот. Мне очень нравится этот мужчина. И мне хотелось бы… То есть у меня чувства, а чувства – это целая веха.
– Да. Пожалуй.
– В общем, я хотела бы найти с ним общий язык. Понять, что он за человек. Я так… я просто сама по себе не смогу его заинтересовать… Короче говоря, я была у него дома и там видела книгу. Он придает ей большое значение, говорит, что она – особенная.
Дмитрий Валентинович окончил проставлять подписи в конспектах и отложил пачку тетрадей в сторонку.
– Вы не голодны?
Я помотала головой.
– Пить только хочется.
– Тогда включите, пожалуйста, чайник. Откройте вон ту дверцу, возьмите чашки, прямо берите, доставайте, доставайте оттуда все, и заварку тоже, и сахар…
– Димочка! – послышалось из смежной комнаты, дверь в которую была открыта. – Будьте так любезны!
– И третью чашку, – сказал Дмитрий Валентинович.
Продолжая болтать, я выставила из тумбочки кружки и отметила про себя, что вымыты они были прилично, как могли быть вымыты только очень умной женщиной.
– «Рукопись, найденная в Сарагосе»? – Дмитрий Валентинович откинулся на спинку стула. – Это же Ян Потоцкий, польский романтик, путешественник, археолог… это какие-то сказки, вроде авантюрные новеллы, честно говоря, я уже не помню… Типа «Тысячи и одной ночи». Истории в историях. От лица офицера. Ну, там, да, есть какая-то ирония, он был блестяще образован, лез в политику… А собственно, в чем проблема? Возьмите в библиотеке, прочтите, если уж так… хотя… Пакетики сразу выбрасывайте, сразу, там под этим, да-да, урна, вон там, правее…
– Понимаете, может, я и прочту ее. Только я ведь могу не понять.
– Не понять чего?
– Он сказал, что в этой книге содержится какое-то знание. Свидетельство. Она редкая и доступна только избранным. Вернее, ее смысл открывается только тем, кто готов.
Дмитрий Валентинович недоуменно поднял брови.
– Козлова, послушайте, я два года наблюдаю за вами. Вы производите впечатление человека, не тонущего в воде и не горящего в огне. Думаю, через медные трубы тоже пройдете, если что, – он подул на кипяток. – Неужели вы не видите? Не чувствуете каких-то простых вещей? Мужчина, демонстрирующий сверхъестественные книги! Господи, фиглярство, и ничего более. Смехотворно, – Дмитрий Валентинович энергично помешал в чашке ложечкой.
Из смежной комнаты к нам вышел заведующий кафедрой философии. Так близко я видела мэтра впервые. На перекурах поговаривали, ему исполнилось сто два года. Дедушка в лощеном костюме, в ослепительно чистой рубашке, при галстуке густых кровавых тонов, седой, как сахар, двигался осторожно, словно боясь разломиться дорогой. Хрипло дыша, он добрался к столу Тимакова и поставил перед нами изящную коробочку печенья. Руки заведующего дрожали от старости.