Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты вот что, Никита, ты уходи.
— Вы хотите сказать, что сейчас, что… Это вы их сюда послали! А я пришел, чтобы умирать здесь.
— Да сколько ж можно умирать? — воскликнул он в досаде. — Иди быстрее.
— А как же дети?
— Ты им не отец, — сказал Евсей Наумович печально, и, предупреждая вопрос, добавил: — Они твои дети, но ты им не отец. А там скажешь, что я остался.
Я не помню и не понимаю, что произошло дальше. Я шел по тропинке вдоль реки, потом она пропала, лес сделался густым, цеплял мою одежду, и мало—помалу она превратилась в клочья, похожие на клочья тумана, что висел на ветках. Я обернулся назад и увидел Чагодай.
Пропасть исчезла, и исчез каньон. Не было больше зловещей ямы в середине. Земля разгладилась, река вошла в берега. Передо мной лежал город, в котором я родился. Он еще спал, и не горел ни один огонек. Над домами высокие и стройные стояли главки церквей. Одинокая лодка скользила по воде. Тихо было и уныло. Я видел весь город, будто это был его макет, мог дотронуться до любого дома, потрогать руками мост, крыши, торговые ряды, здание школы, кладбище и стены монастыря. Я видел лес и разбросанные по нему капли озер. Мое зрение сделалось настолько острым, что я различал каждую травинку в поле и в темной воде спящих рыб. В лесу видел оранжевую морошку, снежные ландыши, красные ягоды брусники и клюкву на болотах, желтые березы и алые гроздья рябины, заросшие коричневыми опятами ветхие пни и красивые рыжие подосиновики, что кругами росли на зеленых мшистых полянках. Слышал их запах и крики северных гусей, пролетавших сквозь Купол и садившихся отдохнуть на лесных озерах.
Я смотрел на лисиц и зайцев, на волков и лосей, которые пробирались звериными тропами, настороженно поднимая голову и чувствуя мое присутствие, но меня не видя, зрел осенних мух и тонкие нити паутин, на которых повисли капли дождя.
Местность открылась моему взору во всем ее разноцветии и разнообразии, как если бы я сам летел над землей, словно бесшумная птица. Она не казалась особенно красивой, многие строения в городе были ветхими, и много было в лесах непроходимых чащ, заброшенных охотничьих избушек и узкоколеек, стрельбищ, казарм, полигонов, противоракетных комплексов, сараев, зимовий, шахт, уродливых дачных домиков, сверху похожих на пчелиные соты, так что невозможно было понять, какой из них был построен отцом. Этот макет моей родины был удивительно точным. То был не сам Чагодай, но памятник моей колыбели — прожитой жизни и несостоявшейся любви, — и он заслужил мемориал под пуленепробиваемым стеклом, который должен был сохраниться на Земле даже тогда, когда не останется на ней ничего, как стояли далеко отсюда посреди пустыни великие пирамиды, чтобы сотни или тысячи лет спустя, в новой эре или новом эоне уцелевшие и преображенные люди разгадали секрет Купола, проникли под сырые своды, раскопали обломки чагодайской цивилизации и узнали о каждом, кто жил на этой Земле, и восплакали об их судьбе и судьбе человека, которого Чагодай не досчитался.
Я покидал свой край на сей раз навсегда. Позади сияла над городом семицветная радуга, впереди вздымался черный лес, и, кроме мокрых еловых веток, ничто больше меня не удерживало. Сквозь соприкасавшиеся с землею своды я прошел, как проходят сквозь тень предметы, и когда оставил их пределы, то оказалось, что совершенно раздет и меня окружает дождливое и ветреное октябрьское утро.
Было то самое утро, когда после ночной разведки с военной базы под маленьким, чистым приморским городком вылетела стайка изящных остроклювых самолетов, легко прорвала линию противовоздушной обороны в районе Пскова и нанесла удар по цели. Кадры, которые передавали информационные агентства, прервав другие передачи и программы, потрясли весь мир.
Я стоял у подножия Купола, и на моих глазах высоко и низко над землей, повторяя ее изгибы, появлялись светящиеся тела, приближались и ударялись о закругленные своды. Их было несколько сотен, хотя для уничтожения Чагодая вряд ли потребовалось бы больше десятка. Небо светилось как во время фейерверка, и слышны были сухие раскаты в небесах. Самолеты кружили и пускали все новые и новые ракеты. Они вспыхивали, дымились и, шипя, скатывались вниз, как скатывается по настоящему куполу дождевая вода, и, неразорвавшиеся, лежали на земле, где их обезвреживали саперы. Во всем мире комментаторы на всех мыслимых языках захлебывались, будто шел репортаж с футбольного матча, мелькали растерянные лица подтянутых генералов, и всюду показывали одно и то же — красивые ракеты падали на землю, опаляли жухлую траву, разрывали мох и мокли под дождем, а среди них стоял голый, как будто только что родившийся, человек и плакал, сам не зная — от жалости к Чагодаю или от гордости за него.
В середине дня пошел снег — он валил с необыкновенной силой, засыпая окрестные поля и леса, застилая телекамеры и заглушая голоса людей. Никому не было до меня дела. Все смешалось — журналисты, солдаты, туристы, сектанты, шпионы, дипломаты, прелаты, паломники и наблюдатели, — и в этой сутолоке я выскользнул, подхватил плащ—палатку и пошел искать заглохшую на лесной поляне машину, у которой, прикрутив снятые гаишниками номера, сидел давешний мужик и пил водку, а рядом паслась тощая корова.
С той поры прошло много лет. Я давно не живу в России. Меня разыскали в Митине представители «Amnesty International», когда мои дни были уже сочтены, и вывезли по подложным документам в числе тех тысяч высланных иностранцев и не охваченных патриотическим подъемом российских беженцев, что покидали страну сразу же после бомбардировки Чагодая. Я уезжал в полном рассудке, совершенно спокойно и ни о чем не жалея. Не снилось мне больше никаких снов, не было видений и не слышались голоса. И когда я пересекал первый раз в жизни и навсегда границу своей страны, странным образом прочерченную в здании аэропорта, когда самолет, в котором нельзя было курить, понес меня в ночное небо и мы долго летели над океаном, мне не казалось, что я пересекаю границу жизни и смерти и лечу в край вечного сна. В той стране, которая меня приняла, мне сделали операцию, вырезали опухоль и тем спасли жизнь. Я был ей за это благодарен и даже не испытал обиды, когда узнал, что вывозили меня вовсе не из—за Эмнисти, а потому что я был, не считая прелата, единственным человеком, побывавшим под Куполом, и интерес ко мне проявляли совершенно другие люди.
Они пришли в больничную палату, когда я еще не совсем оправился после наркоза. Их не интересовало ничего, кроме скорости роста деревьев. Они все верно рассчитали: деревья разорвут Купол изнутри. Его разорвет река, природа возьмет свое. В сущности, именно за тем, чтобы в этом убедиться, меня и посылали вместе с Александром, который мог бы подобно Евсею Наумовичу остаться в Чагодае, но променял высокую честь чагодайства на папские знаки отличия.
Всякое явление несет смерть внутри себя — они просто будут сидеть, как стая голодных волков под деревом, на которое забрался человек, и ждать.
Впрочем, ко мне это не имело никакого отношения. Я сделал то, что должен был сделать, и теперь получал законное пособие от федерального правительства, которое кто—то мог бы сравнить с тридцатью сребрениками, но это было бы несправедливо. Я жил в доме на берегу океана и наслаждался ветром, смотрел в бинокль, как большие красивые корабли заходят в порт, иногда уезжал в город и слышал чужую речь. В этом городе не было ни автобусов, ни трамваев, ни метро, а все люди ездили на машинах. Я был единственным, у кого ее не было. Но не потому, что не хватало денег, а потому, что здесь невозможно купить права, обмануть врача или сунуть полицейскому взятку. Здесь уважают закон, и все дальтоники этой страны живут в специальных городах, где ходит общественный транспорт и не различающим цвета предоставлена по решению конгресса тридцатипроцентная скидка.