Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем Барни повернулся к Карен, чтобы посмотреть на ее реакцию, и увидел, до чего же все это ей противно. Она не могла скрыть своего отвращения и ужаса, лишивших ее дара речи. И слова тут были ни к чему.
Он видел, как она силится совладать с собой.
– Тебе не понравилось?
Зачем он пытается ее разговорить?
– Ритм форм… удивительный… Столько движения!
– Думаешь, я не вижу у тебя на лице отвращение? Я пока еще не слепой. Единственное, что я не могу понять, – почему после всего того, что с нами случилось, после того, как нашу жизнь разорвали на кусочки и жители этого города отвернулись от нас, ты тем не менее не признаешь жестокость человека по отношению к своему ближнему. Неужели тебе так трудно взглянуть правде в лицо?
– Правде?
– А по-твоему, это неправда?
– Я такого не ожидала.
– Вы оба слишком взвинчены, – сказала Майра. – И это не на пользу ни тебе, ни тебе.
– Так чего же ты ожидала? Благоликую Мадонну с младенцем у фонтана и резвящимися вокруг них купидончиками? И это, по-твоему, правда? Ты думаешь только о том, что у тебя в животе. А что, если там уродец? Ты выдаешь свое корыстное желание за материнскую любовь.
– Прости, Барни. Не знала, что в тебе столько ненависти. Вместе с болезнью ты выплескиваешь наружу все свое зло.
– Что ж, спасибо. По крайней мере, теперь я знаю, что ты думаешь о моей работе. Продукт извращенного ума в извращенном теле. И все же я кое-что тебе скажу. Мне плевать на твое мнение. Твоя голова так забита жизненными стереотипами и любовью, что ты напрочь забыла про радиоактивный кошмар, на который мы обречены, – не говоря уже об убийствах, зле и ненависти, превращающих весь мир в один сплошной кошмар. Глаза твои зашорены, и ты не видишь ничего, кроме пеленок, бутылочек и всех этих милых круглых мордашек из тошнотворных детских журнальчиков, которые тебе присылают.
Может, я и болен, да только болезнь открыла мне глаза на жизнь. Нет никакого доброго рога изобилия, ждущего, когда его кто-то подберет и изольет на нас, как уверяют все эти благодетели и сострадальцы. И еще я скажу тебе. Майра права. Это моя лучшая работа. И силы и правды в ней куда больше, чем в иной музейной рухляди.
– Прости, Барни. – Она отвернулась словно для того, чтобы не слышать его крики, и направилась к выходу. – Прости.
– Мне не нужны твои извинения. Чтоб ноги твоей больше здесь не было. В следующий раз я скорее разобью свою работу, чем разрешу тебе на нее посмотреть. И не вздумай впредь подходить к моей мастерской.
Карен взбежала наверх, сокрушаясь, что, вместо того чтобы поддержать Барни и сделать ближе к себе, она вбила клин между ними. И это – сейчас, когда он был ей нужен больше, чем когда-либо. Может, ее глупые воспоминания о счастливых лицах и безмятежных позах, как у римских и греческих фигур, чьи копии Барни лепил в художественной школе, и Венера, над которой он трудился, действительно не годились для нынешних дней, но ведь и его яростные метания туда-сюда тоже никуда не годились.
Ей нужно было с кем-нибудь поговорить. Только не с Майрой. А с кем-то, кто ее непременно поймет. В ближайшее же время – может, на следующей неделе – она обязательно позвонит маме. Барни, конечно, это не понравится, но теперь ей хватает и других забот.
Карен включила свет и, глядясь в зеркало, прижала руки к подрагивающему животу. Тише, малыш, все будет хорошо. Странно видеть себя настолько располневшей и ощущать внутри себя растущую плоть от плоти своей и кость от костей своих. Хотя она никогда не писала ни книг, ни картин и не лепила из глины, она все равно творила – прямо сейчас. Она попробовала представить себе зрительно комочек внутри себя, вспомнив отвратительные рыбоподобные формы из книжек по гигиене беременных, которые так не нравились Барни. Она вспомнила скрюченное тельце с тоненькими ручками и ножками, вздутым животиком и непомерно большой головенкой, как у какого-нибудь незрячего морского животного, будто болтающегося на другом конце удочки и крепко связанного с ее собственным чревом. Чем человечнее выглядел этот комочек, тем страшнее он казался.
– Ты будешь здоровенький, – прошептала она. Закрыла глаза и отвернулась от зеркала. – И все у тебя будет хорошо. Вот не буду ни о чем таком думать, и у тебя все будет хорошо. Только, пожалуйста, Боже милостивый, не дай ему умереть от всего этого. Дай одолеть эту ненависть и болезнь, пока еще не поздно.
И все же было жутко сознавать, что та несчастная в скульптурной группе, вся изодранная когтями и оборванная, не кто иная, как она сама.
Барни был рад, что Майре понравилось и что она как будто все поняла. Ему хотелось, чтобы и она разделяла его радость. Он пристально всматривался в композицию, медленно поворачивал ее то одной стороной, то другой, оценивая размеры и досадуя, что может одновременно объять взглядом все целиком лишь под одним углом за ограниченный промежуток времени; он щурился, стараясь собрать воедино линии и формы, потому что они расплывались у него перед глазами. Во-первых, он понял, что чего-то недостает в сцене с женщиной, кричащей от ужаса, поскольку ее хватает за грудь тянущаяся из толпы рука (рука Морехода, которому попрошайка выбил глаз). И тут Барни понял: недоставало второй руки рядом с ее лицом – руки человека с топором. Он забыл про Майру и взялся за сырую глину, скатывая, разминая шарики и придавая им форму руки, которая в конце концов приблизилась к губам женщины. Она кричит и одновременно силится укусить того человека. Причинять кому-то боль и в то же время самому страдать от боли – то, что надо. Таким образом круг замыкался.
– Знаешь, почему я назвал это «Жертвы»? – вдруг спросил он.
Майра подошла к нему ближе.
– Кажется, знаю. И с этой рукой ты попал в точку. Каждый из нас становится жертвой, как только делает своей жертвой другого. Каждый из нас служит инструментом, чтобы причинять боль другому и себе самому.
Почему же она это видит, а Карен нет? Майра стояла так близко, что он чувствовал исходящий от нее запах свежести и в какие-то мгновения видел ее такой, какой она была четыре года назад. Она не так уж изменилась – и вызывала такое же волнение, как в былые времена, когда он представлял себя в ее объятиях. Ему захотелось обнять Майру, запустить руку ей под блузку и ощутить ее тело, о чем он мечтал все эти годы.
– Я лучше пойду, – сказала она.
– Погоди!
Но она уже собралась уходить.
– Это прекрасно, Барни. Ты воплотил то, что задумал и глубоко прочувствовал. Мне хотелось посмотреть, над чем ты работаешь, и теперь я больше, чем когда-либо, уверена – ты будешь и дальше искать смысл и цель страданий. Знаю, приди ты к нам, тебе удалось бы отыскать путь.
– Я всегда был сам по себе, – сказал Барни, подходя к ней все ближе.
– Вот именно, я и сама была такой же. В том-то вся штука. Боль, бессмысленная сама по себе, становится значимой, только когда мы сближаемся.