Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднялась жара, нещадно пекло маленькое, но злое солнце, и не извлечённые из-под обломков трупы стали разлагаться. Сладковато и назойливо пахло, жужжали тучи зелёных больших мух. Василия мутило. Кричало пугливое, но наглое вороньё: чуть отходили люди от мест пепелищ, так сразу скучивались чёрные роты птиц, рвали дряблое мясо, выклёвывали глаза.
Василий со своим взводом разбирал завалы, и на третий день уже не мог, просто не мог: отягчела душа, помутился рассудок. Особенно плохо ему сделалось, когда из-под перевёрнутого автомобиля извлекли ещё живого каптенармуса Свинина Савву. Отсечено у него было левое плечо и смят затылок, а грудь дышала, а глаз смотрел, а изо рта рвалось хриплое, заливаемое кровью слово.
Подсчитали людей — оказалось, вполовину полк потеряли.
Пришло подкрепление, которое влилось в полк составной частью: кучки разбитых под Перемышлем трёх сибирских — Читинского, Красноярского и Переяславского — полков. Василий видел, что это были измотанные, оборванные, голодные, завшивевшие, в коростах люди. Они все нуждались в медицинской помощи. Они были без винтовок, без пулемётов и шашек, без ранцев и шинелей. Офицеры-иркутяне метались, устраивая людей. Но из штаба приходили вести, и они не утешали, обескураживали: винтовок, боеприпасов, обмундирования нет и — не следует в ближайшие дни ожидать. Интендантские обозы застряли в Житомире и Киеве.
Через два дня из штаба дивизии неожиданно поступил приказ о передислокации полка — следовало продвигаться на Перемышль, где уже шли ожесточённые бои. «К какому бесу рыли окопы да укреплялись?» — возмущались солдаты в своём кругу, а офицеры — в своём.
Однако до места дислокации так и не добрались: в пойме небольшой, но полноводной реки наткнулись в сумерках на скопление австрийских войск — гусар на лошадях и пехоты. По диспозиции, полученной командиром полка Асламовым в штабе дивизии, в этом месте не должно было находиться неприятеля: он, предполагалось в штабе, был на голову разбит, рассеян, пленён. С левого фланга, с опушки леса, самым серьёзным образом стала бить австрийская батарея. Зачавкали разрывы на пойменном лугу. Грязь, дождь, трава, осколки сыпались на людей и лошадей. Всё смешалось, всё искало спасения. Унтеры лающими сиплыми голосами силились собрать солдат в какие-то группы, ряды и шеренги.
Кое-как цепь была выстроена, трёхлинейки — без патронов, но с примкнутыми штыками — были взяты на изготовку и — пошли, пошли. Сначала медленно, скользя, озираясь. А как яснее завидели противника, различили красные околыши на фуражках, бронзоватый блеск кокард, золотинки на погонах, усы и глаза, так — побежали, побежали. Неслись на врага, что-то выкрикивая, но слышалось общее, надрывное:
— А-а-а-а-а!.. — Быть может, это всё же было — «ура».
Василий не чувствовал себя: он слился с цепью живых, бегущих людей во что-то единое, монолитное, и оно не позволяло ему быть самим собою, отдельно чувствовать и даже думать. Он не чуял в руках тяжёлую винтовку и секундами ощущал себя летящим, взмывшим. И перед собою он ничего ясно не видел, а только расплывшееся облако чего-то зелёного, которое подрагивало студнем. Василий как бы очнулся только тогда, когда жало штыка его трёхлинейки вошло в мягкое и скользкое.
Но — хрустнуло.
Увидел перед собой обезображенное морщинами мучения лицо с перекошенно открытым ртом. Зачем-то внимательно посмотрел на зубы, будто определяя подсознанием, насколько они ещё могут быть опасны. Выдернул из тела штык, сделал им выпад вперёд, не сдвигаясь с места. Однако никого не оказалось перед Василием. Ещё совершил выпад, удивляясь, что штык уходит будто в вату. Показалось ему — ослеп. Испугался.
— Ура-а-а-а! — загремело со всех сторон, но Василий почему-то не слышал, не мог отчётливо осознать, что же и для чего происходит вокруг. — Ура-а-а-а! — нарастало и крепчало.
Василий снова и снова колол воздух. Ему мерещилось: надвигаются на него лица, зелёные широкие груди, оскаленные зубы, синё и красно взблёскивают штыки, а он — отбивается, отбивается от них. Оставивший обоз фельдфебель Волков подхватил Василия за подмышки, повалил на землю, тёпло дыхнул в его глаза, а они уже остекленели, омертвели:
— Ты чего, сынок, ты чего, родимый? Убил человека? Испужался? Ничё, ничё — на то оно и война. Смотри — австрияк бежит, только пятки сверкают.
Василий лежал ничком и тупо впился взглядом в сырую, вспухшую от затяжных дождей землю. Волкову было страшно на него смотреть — каменно-бледный, неживой.
Русская цепь загнала противника в лес, отбила три орудия — тяжёлых пушки и ящики со снарядами. По мокрому лугу метался табунок гусарских лошадей между коченеющих тел как австрийцев, так и русских. Со стороны реки противник так и не начал никаких действий — люди скрылись в мареве тумана и сумерек, бросались в воду, плыли по течению или — сразу на противоположный берег. Тонули. Кричали. Иркутяне их не преследовали, не стреляли по ним, потому что уже не было никаких сил и патронов.
Стали разводить костры, отлавливать лошадей, стягивать с трупов австрийцев сапоги, амуницию, обустраивать под телегами и на них спальные места, сооружать из веток навесы. Унтеры хрипучими, какими-то почужевшими голосами перекликали личный состав по взводам, — выяснилось, что погибших немного, но раненные, увечные имелись. Выставлялись караулы, дозоры; были отправлены в штаб дивизии вестовые.
Волков возле своих хозяйственных подвод развёл костёр, стал в котелке кипятить воду, жарить на сковороде свежую конину. Накрыл дрожавшего Василия брезентовым плащом, перекрестил двумя перстами. Долго сидел, скрючившись, у огня, слушал голоса и шорохи, дивился тому, что всё-таки жив, а ведь не надеялся. Поднимал голову к провисшему небу, буровато-чёрному, чужому, непонятному, чему-то покачивал клочковато стриженой, большой головой. Потом к нему подсел вялый, но не сонный Василий, попеременке отхлёбывали из одной кружки кипяток без чая, но с кусочком сахара. Мясо Василий отказался есть. У соседнего костра надорванный хрипатый голос ломал песню.
Из телеги, из вороха соломы, где-то со дна, Волков достал завёрнутую в тонкую полсть, помещённую в остеклённую рамку — киот — икону Божьей Матери, аккуратно развернул её:
— Дня три всматриваюсь в лик — кажись, слёзка отошла от ока и потянулась по щеке. Не разберу. Глянька-кось ты, Вася: у тебя глаза молодые.
— Слёзка? — недоверчиво спросил Василий.
— Слёзка, — улыбнулся Волков и потрепал товарища за плечо.
Василий пристально всматривался в лик Божьей Матери, но сказал о другом:
— Убил я сегодня человека, как и Тросточкина когда-то. Понимаете, Григорий Силантьевич, тяжело мне. Не вынесу. Убил, снова убил. — И Василий склонил голову на колени.
— Тросточка Тросточкой, а неприятельский солдат — другой, вишь ли, коленкор. Совесть — оно, конешно, хорошо, да не заплутай в трёх соснах. Ты мне как-то сказывал: сестре твоей померещилась-де в облике Христа улыбка. Так вот: не сатана ли крутит и вертит тобой и сестрой? Молись, молись.
Григорий глубоко втягивал в себя дым махорки, смотрел на суматошно бившиеся в костре красные языки пламени. Говорил глухо, неохотно, отвернувшись от Василия: