Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ты чё, бать. Поднапружиться ежели, то все два десятка.
— Поднапружаться не надо. Нужны хорошие и опытные бойцы. Те, кто знает, как в ночную ходить.
— Хаживали. Да не раз.
— Ну, тогды слухай сюда. Ишь воздух-то занедюжил как!
— И то верно! — Рогат посмотрел на небо. — Хворь дуется, аки глаз небесный!
— Во-во. Закат с восходом перекашливаются.
— А вечер с утром перечихиваются! — Кобелев положил руку на плечо старому казаку. — Не забыл еще присказок-то наших!
— Да в эту-то пору грех тучу за голенище не заткнуть! — продолжил Рогат.
— А уж бес в плети так и повизгиват! Може, в последний разок погулять придется.
— Как Бог рассудит! А делать чё будем?
— Янычар насаживать. У них порох и мушкеты. По-другому Джанибек нас не возьмет. Значит, нужно попытаться лишить его главной ударной силы.
— Лишить-то будет не просто! Их тама вона сколь!
— И то я сам не вижу! Но добрую половину мы у них прибрали. — Тимофей Степанович посмотрел сквозь щели надолбов. — Значится, еще кой-чего оттяпать можем, а там, глядишь, все легче станет. Не нам, так тем, кто потом их на Можайске встречать будет.
— Я же только рад, бать! Ты меня-то не уговаривай. Скажи, как сделать?
— Вот я с тобой и говорю, чтобы ты тоже думал, как сделать. Отдать приказ — оно, парень, что ус закусить. А вот когда человек сам понимает, как и что сробить, совсем другое дело.
— А ежели ус закусывать нечем? — Рогат хохотнул в прокуренный кулак.
— Такие еще дороже стоят. Вон вишь, — Кобелев показал рукой в сторону неприятельского стана, — янычарский лагерь. Они отдельно стоят. Чуть поодаль от Джанибека. Охрана у них своя. И это для нас очень хорошо.
— А чего же раньше-то так не надумал, бать?
— А того. Когда они только пришли в засаде битые, то уж шибко осторожными были. Патруль усиленный держали. О дозоре лучше и не говорить. Я все видел. А вот сейчас подрасслабились трохи. Чё, дескать, из этой крепостишки вылететь может! Спят, как сурки, уже вторую ночь. Караульных своих не ставят. Надеются на татарских. А те далеко. Да и не до турок им. Своей крови хватает. Момент очень хороший, Рогат.
— Так чуть смеркнет и може прямо на конях через брод?
— Чего добьешься? Ну, положишь ихнего брата с десяток, а дальше сам голову сбросишь. Не-е… Тут надо наверняка и хорошо бы подсечь командира ихнего турецкого. — Кобелев прикрыл ладонью глаза и сделал глубокий вдох. Снова стала появляться боль за грудиной. — В общем, так я мыслю, Рогат: начнет вечереть, копыта коней обмотаешь рогожей и двинешься вверх по реке. Пойдешь тихо, чтобы они чего там не заподозрили. Доскачете до брода.
— До Студеного никак?
— Оно самое. Там ребятишки наши Кантемира должны были попридержать. А оттуда уже по правому берегу на лагерь турецкий. Он, вишь, аккурат так расположен, что его с левого крыла легче всего замести. Но саблями ради игры не блескуйте. Оно, ежели много басурмана положите, хорошо, конечно. Но нам нужен ихний главный. Усек, Рогат?
— Усек, Тимофей Степанович. Только вона сколько объезжать придется.
— А ты поторапливайся да с разумом. Давай-ка ступай, казак. Пособи еще немного с погребением. Как солнце аккурат вон над той березой встанет, — Кобелев указал рукой на запад, — так тем, кого отберешь с собой ехать, прикажи ложиться и отдыхать. А с первой звездой — в путь. Ты, по моим расчетам, должен к лагерю турка подойти ближе к утру. Ох, сон-ат самый! — Атаман закрыл глаза, и тут же сон стал уносить его в царство белых и красных коней, вороных бурок и теплого парного молока.
* * *
Солнце скатилось за верхушку плакучей березы, про которую говорил Рогату Тимофей Кобелев. Со дна потемневшего, густого, синего неба всплыла одинокая звезда. Поднялся ветер. Он дул от татарского стана и нес в себе запахи перегоревшей, жирной пищи, конский пот, смрад давно немытых степных тел и обрывки каркающей речи. Человеческий труд того дня был не напрасен: Усмань снова вернулось в свое русло. Потоки серебряной воды потекли в том направлении, которое было задано силами природы и Творцом. Потекли, унося далеко кровь, лоскуты рваной одежды и куски отстрелянной, отрубленной плоти. Чистая вода вернула свежесть воздуху и птичьи голоса.
Савва гладил золотистые волосы Рославы, глубоко глядя в набухшее вечернее небо, словно спрашивал у высших сил дозволения. Э-эх!.. Подхватил на руки девушки и шагнул в темный прямоугольник дверного проема. Посреди комнаты стоял крепкий дубовый стол. Монах аккуратно опустил на него свою ношу. Неожиданно Рослава дернулась, села и оттолкнула от себя мужчину:
— Погодь, Саввушка!
— Ты чего, милая!
— Отвернись. Не могу я так…
Монах мотнул головой и, пряча в густой бороде легкую улыбку, отвернулся.
— Вот теперь… — Рослава лежала на черных досках стола белая, словно свеча. Золотые волосы рассыпались, подобно разливу реки, свесились за край стола волнистым водопадом. Два диковинных холма, ровные и нежные берега бедер и бархатная долина гладкого живота.
Савва глядел завороженный, с остановившимся дыханием и напрочь потерявший себя. Единственный вопрос, который крутился у него на окраине сознания: неужели это все мне?!
— Тебе!.. — словно услыхав его, сказала Рослава.
Монах наклонился и глубоко вдохнул тонкий и чуть терпковатый аромат девичьего тела. Провел кончиками пальцев от ложбины между грудями до ровной ямочки пупка. Потом дальше туда, где белели сахарные бедра. Поцеловал колено и вдруг увидел перед собой луговину с яркими ромашками. Поцеловал ямочку на животе — и перед глазами возникла тихая река с глубокими заводями, где почти нет течения и только сизый ковер тумана. Неожиданно жаркое пламя бросилось в плечи, в голову, подступило к горлу. Савва сдирал одежду так, словно она прилипла к коже, от того и трещала по всем швам. Какое-то время он не мог надышаться и насмотреться, не зная, с чего начать. И вдруг решился. Просунул руки под упругие изгибы женский коленей, чуть приподнял и погрузил бородатое лицо в горячее, влажное лоно. И пил. Пил. Утоляя жажду проснувшейся плоти.
* * *
Как только последний луч солнца погас захудалой свечкой по-над Усманью и знобливая волна ночной прохлады прокатилась от берега к берегу, Рогат скомандовал, чтобы строились, держа коней под узцы.
Кобелев дал Рогату десять человек, сам он был одиннадцатым. Казаки разобрали завал в том месте, где когда-то скрипели ворота. Проход сделали узким, чтобы мог пройти верховой, не более. Как только небольшой отряд покинул стены крепости, оставшиеся внутри защитники снова завалили его бревнами.
Семнадцать лет назад тогда еще молодой казак Рогат хаживал на Степь в сотне Гуляя Башкирцева. Мог саблей коню снести на полном скаку голову. Вся сотня была как один, матерые, хоть и молодые и шибко обиженные татарами. При крещении было у Рогата имя Василий — да кто об этом помнит. Родителей порешили крымцы, когда малому исполнилось едва шесть лет. Отца, данковского кузнеца, сразили степные стрелы прямо у наковальни. Он и толком оглядеться-то не успел. Мать иссекли плетьми и за косы таскали по всей деревне. Маленький Вася уцелел чудом, его просто не заметили среди прибившихся к хлеву телят. Свистели стрелы, горели дома, кричали и стонали люди, жалобно мычало стадо коров. Годовалый теленок, пораженный стрелой в глаз, рухнул и придавил, полностью накрыв собой, еще одного круглого сироту. Так и выжил будущий казак Рогат. А почему так прозвали еще в раннем детстве? Да потому, что малый драться со сверстниками предпочитал не кулаками, а со всего маху бить головой. Набычиться, бывало, по обидке и плевать ему, кто перед ним. Разбежится, коли взрослый на пути, то в живот — головой, а сверстник — так получай по носу или по зубам. И так он наловчился, что многим стали мерещиться рога на лбу у малого. Он еще и добежать порой не успевает, а человек уже, того, лежит на земле и кости на лице щупает — не сломано ли где. Жил Рогат до семнадцати лет у вдовы Полосухи. Домашней работы чурался, потому в доме у них всегда вкривь да вкось было. Но если нужно в ночное коней пасти, то тут он первым завсегда просился. Вот там-то, в степи, и представлял он своих врагов и сек ковыли поначалу деревянной сабелькой, а потом уже и настоящей, боевой. У него такая появилась раньше других сверстников. В сарае у тетки Полосухи нашел. Видать, припрятывала до поры баба, но разве от такого далеко упрячешь, коли железо ратное продолжение плоти, а ярость — второе сердце.