Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возле моста через Оку, на правом берегу, есть небольшой залив. На прошлой неделе он покрылся льдом, тонким, как яд воспоминанья из стихотворения Анненского. И не успел толком покрыться — усеяли его рыбаки. А у противоположного берега, там, где глубина и течение сильное — льда никакого нет. Но и там рыбаки. Стоят себе в резиновых сапогах по колено в ледяной воде и яйцами звенят удят. Я так думаю, что существуй ещё и третье состояние Оки — парообразное, то и там не обошлось бы без рыбаков. Парили бы себе с удочками и бутылками среди летучих карасей, окуней и головастиков. Рыбак неприхотлив и может приспособиться к любому состоянию. Кроме трезвого, конечно.
P.P.S. Приехал из столицы домой, в Пущино, вышел из автобуса, и захотелось крикнуть: «Люди, где вы? Ау!» Неужто эта мамаша с коляской, эта бабка с клетчатой сумкой на колесиках, этот растрёпанный юноша, этот красномордый рыбак с коловоротом и эта бездомная кошка у двери моего подъезда и есть все?
И слышно, как лает собака, как скрипят и раскачиваются деревья, вынуждая ветер дуть, как он недовольно шумит спросонок, путаясь в тонких и толстых ветвях, как в соседнем дворе какая-то женщина кричит сиплым наждачным голосом: «Коля, да не слушай ты их — пошли всех на хуй…»
земную жизнь
пройдя до половины,
я очутился
Данте
* * *
Из раннего детства мало что помню. Нет, если б я был Лев Толстой, который всё помнил о себе ещё с того самого момента, как его батюшка подкрался к Софье Андреевне с предложением… Хотя… Софья Андреевна здесь ни при чём. Точно ни при чём. Просто общее впечатление такое, что она его и… Но нет. Отчество-то у писателя было — Николаевич. Ну да я не Лев Толстой. Никто в меня не смотрелся как в зеркало. И мимо смотрели, и сквозь — всяко бывало, а так, чтобы революция в меня, как в… нет, этого не было. Если только драка какая… Но я отвлёкся. О детстве так о детстве. В памяти лоскутки какие-то. Жили в коммуналке. В трёхкомнатной квартире. У нас была одна комната, а у соседей две. У соседей, кроме двух комнат, была дочка Валя. Лет на пять меня старше. Или около того. А у соседей по этажу была тоже девочка и тоже Валя. Такого же возраста. Я потом подрос, и мы втроём дружили. Бегали по двору и ходили в кино. Грызли семечки. Вот самое первое воспоминание и связано с семечками. Я-то не помню, конечно. Мама рассказывала. Я лежал в своей коляске (не было у меня ещё кровати), в комнате. Грудничок был. Месяца три-четыре. А обе Вальки бегали вокруг. Мать им разрешила со мной поиграть. Ну, они играли, как могли. Со мной тогда какие игры? Пускал я себе и окружающим от избытка чувств пузыри и руками сучил. Валькам надоело передо мной трясти игрушками, и они в порыве чувств принялись кормить меня жареными семечками. Но чистили сами. На мои дёсны надёжи-то не было. Они, перед тем как, — во рту у меня пальцами пошарили — зубов не было ни разу. Так что лузгали они их сами. Мне оставалось только ими давиться. Но виду я не подал. То есть молчал, как партизан на допросе. Это дало Валькам основание утверждать, что ел я добровольно и даже с охотой. Это они потом маме рассказывали, когда она их застукала за моим кормлением. Плакали, каялись и рассказывали. Но это ещё не конец лоскутка. Потом промелькнуло ещё лет двадцать, и одна из Валек окончила институт и стала инженером. Пришла на завод работать. Где и её отец, и мой работали. Мой папа взял её к себе в отдел. И вот как-то раз горел план. Тогда такое время было — чуть что, и план начинал гореть. И такое веселье начиналось в дыму горящего плана… Тех, кто его поджигал, так, и так… и эдак тоже. Оргия, одним словом. Папин технологический отдел был в числе поджигателей. Собрал отец совещание, чтобы определить, как быть дальше. Само собой, тут же и директор, и председатель парткома, и портрет вождя на стене злорадно ухмыляется в тараканьи свои усы. Ответ держат все, а тех, кто не мог его держать, брали на поруки и держали всем коллективом вместе с ответом. Дошла очередь и до подруги моего детства. За какую-то она там гайку отвечала. Тьфу, а не гайка. И говорить не о чем. Но порядок есть порядок. И её отец строго спрашивает — доложи, мол, Валентина, как обстоят дела с такой-то гайкой? Почему ты допустила, что резьба на ней получилась левая, а не правая, в соответствии с чертежом и словами, которые я ещё на прошлой неделе говорил начальнику участка, токарю и даже его станку, чтоб им не дожить до аванса и замены машинного масла? Растерялась Валька… Задрожали губы у молодого специалиста, и начала она свой ответ главному технологу со слов: «Дядя Боря…». Тут упал занавес, графин со стола и папироса изо рта директора. Ну, потом всё хорошо кончилось. Даже и премию квартальную Вальке дали. Или тринадцатую зарплату. Тех подробностей я уж не помню. Я и этих-то не помню. Хорошо, что есть у кого спросить.
* * *
В раннем детстве я боялся двух вещей. Именно вещей. Первой вещью был большой плюшевый медведь, который страшно рычал. Это был подарок какого-то из родственников. Я им почти не играл, и он жил в изгнании, на шкафу. Пылился молча. Иногда, когда я капризничал и плохо себя вёл, то мне грозили, что медведь меня заберёт к себе. Попасть на шкаф мне хотелось, но жить с медведем… А ещё я боялся книжки «Три поросёнка». Очень мне было страшно за поросят. И за себя, конечно. Какой же ребёнок не отождествляет себя с поросёнком? Это сейчас нет нужды отождествлять, поскольку за тебя это делают все кому не лень, а тогда… Если бы я мог, то эту сказку сократил бы до одной, последней, страницы. Той, где всё хорошо кончается и от волка на картинке видны только сверкающие пятки. Но мне очень нравился каменный домик Наф-Нафа. А картинка с домиком была на предпоследней странице. Я смотрел на неё, на очаг из красных кирпичей, на котёл с кипящей водой, на кресло, в котором сидел Наф-Наф… и мечтал жить жизнью настоящего английского поросёнка. Изредка я быстро переворачивал страницы и с ужасом взглядывал на страшные картины разрушения домиков Ниф-Нифа и Нуф-Нуфа. Моя поросячья душа мгновенно уносилась в пятки и там сладко замирала от ужаса. А через несколько секунд, перевернув страницу, я отдыхал душой в интерьерах домика Наф-Нафа. Ян сейчас хочу жить в таком домике. И продолжаю хотеть. Скажете, что это непозволительная роскошь — жить жизнью настоящего английского поросёнка?..
* * *
Потом я чуть-чуть подрос. И как-то раз папа привёз мне из командировки, из Ленинграда, детский набор «Юный…» не помню кто. То ли плотник, то ли слесарь, то ли… нет, не алкоголик. Точно не он. Потому что в наборе были и молоток, и маленькие гвоздики, и лобзик, и, кажется, даже рубанок. Зачем алкоголику лобзик? Его, то есть лобзик, может отобрать жена и им его же, то есть алкоголика, пилить. Короче говоря, отвёл я душу. Ну, и ответил, конечно, по полной программе. За каждый вбитый гвоздик. Почему-то запомнился мне один гвоздь. Я его забил в стенку, в угол, за какой-то тумбочкой. Гвоздь загнул изо всех силёнок и нарисовал вокруг него циферблат, как у часов. На обоях и нарисовал. Старался, чтобы все цифры из тех, что я к тому времени знал, были. Кажется, не обошлось без нескольких повторов. Это должны были быть мои личные часы. С моим, совершенно личным, временем. Так мне хотелось и… досталось на крупные орехи. Почти кокосы. Всё же я был довольно шустрым мальчиком. Когда я всё это успевал проделывать… Без присмотра я почти не оставался. Взрослых не было в комнате буквально минуту. Вернулись — а на стене новые часы. Да, забыл сказать. Я был не только шустрый, но и смышлёный мальчик. Поскольку по нашей коммунальной квартире мы, дети, передвигались в безвизовом режиме, то часы я устроил у соседей в комнате. Подальше от своих родителей… Иногда мне кажется, что я так и живу по своему, по личному времени. И мне всё так же за это достаётся.