Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если Вешняк и имел сомнения, то не решался признавать их. А Федька не торопилась смущать мальчика объяснениями.
— А бог? — продолжал он с той внутренней свободой, к которой располагал ясный вечер и душевный покой.
— Бог милосердный... снисходительный. Бог грехам терпит.
Вешняк кивнул, именно так он и представлял себе господа бога: снисходительного, но гневливого отца, который долго терпит детские шалости у себя за спиной и под боком, пока не обернётся, не цыкнет, не отвесит кому затрещины. И тогда горят города, бессчётными тысячами мрут люди — мор, война, голод, засуха... А бог отойдёт, и ничего себе — приласкать не прочь.
— Богородица добрая, — сказала Федька. — Бог рассердится на людей, а она за них заступается.
— Богородица добрая! — охотно согласился Вешняк. И ещё, кивая, несколько раз повторил, под конец уж совсем невнятно. Наслаждение доставляли ему самые звуки: богородица добрая. Он притих. И погрустнел без явной причины. Причина и мысль его были тайные, трудно было в них и признаться — что добрая богородица не всесильна.
Федька тоже притихла. Были и у неё такие своп причины, что не признаешься.
— Ладно, — сказала она, встряхнув почти высохшие уже волосы. — Рубашку ты, наверное ж, на полу бросил? Надо бельё замочить, пойдём.
Банная дверь, поначалу слегка поддавшись, ударила Федьку по руке и захлопнулась изнутри.
Подозревая подвох, Федька оглянулась на Вешняка, но он и сам растерялся. Да и трудно было представить, чтобы, оставаясь здесь, за спиной у Федьки, Вешняк одновременно проказничал в бане. Никак это не походило на шутку.
— Эй! — сказала Федька, обращаясь к доскам не слишком решительно и не слишком грозно. Она надавила ещё раз, не очень, впрочем, уже уверенная, что ей действительно туда, в баню, при таких обстоятельствах нужно. Дверь не шелохнулась... почти не шелохнулась. Там упирался кто-то потяжелей! Федьки.
— Ты эти затейки свои брось! — строго проговорила она ему, начиная пятиться. Потерявший всякий задор, Вешняк тот и вовсе слова не произнёс.
Шаг за шагом, похолодевши до озноба по темени и по затылку, словно и волосы сами похолодели, осторожно отодвигались они от бани всё дальше, пока не поравнялись с проходом в плетне, что отделял огород от двора. Тогда, последний раз глянув на застывшую в немоте баню, Федька бросилась опрометью к лестнице, под которой пристроила в пустой конуре пистолет.
Щёлкнув пружиной, она поставила курок и сдвинула крышку у полки, чтобы проверить, остался ли затравочный порох. Вешняк уже бежал к ней от амбара с топором в руках.
— Не ходи! — тихо прошипела Федька. — Стой здесь.
Но Вешняк, ухватив топор почти за самое железо, не отставал. И пока они препирались горячим шёпотом, послышался резкий высокий голос:
— Да я, собственно, мимо проходил. Дай, думаю, загляну на огонёк, вот Федька-то удивится.
Евтюшка. Прекрасный эллинский бог из хромых площадных подьячих.
Евтюшка помахивал прутиком. И, попирая ногой поваленную наземь калитку, прутик затем бросил, поскольку неестественная поза, которую он посчитал нужным принять, требовала обе руки и некоторой, вероятно, сосредоточенности: подбоченясь левой, правую отбросил на отлёт, выставив удивительно длинный, как жало, палец. Странная кривая усмешка, нечто от болезненной горечи, от какого-то высокомерного, язвительного сожаления, искажала тонкие губы его под выбритыми нитью усами.
— Неужто ж, думаю, Феденька не удивится, — повторил он неверным от скрытого возбуждения голосом. Как бы это Феденьку удивить!
— Удивил, — хмуро подтвердила Федька, убирая пистолет.
— Да уж... вижу. С перебором. Значит, тогда я пойду, раз так. Пошёл. До скорого свидания, — развёл руками Евтюшка и, неумело насвистывая, двинулся через двор к воротам.
Надо признать, Федька повторно тут онемела, не просто уже удивлённая, а ввергнутая в какое-то отупело бессмысленное состояние. И выглядела она при этом весьма красочно — с бесполезным своим пистолетом, вся в белом — в белой рубахе распояской, белых штанах, и со всклоченной гривой.
— Как ты сюда попал? — только и нашлась она, когда гость загремел засовом.
— А через забор, — охотно откликнулся Евтюшка. — Через забор, Феденька, через забор. Да, через забор...
— Стрельни! — метнулся к Федьке, дрожащий от возбуждения Вешняк. — Чтоб чуток удивился. Пальни!
Федька задрала ствол вверх и потянула спусковой крючок. И ещё раз нажала, и два, и три, прежде чем поняла, что толку не будет.
— Кремень поставил? — быстро спросил Вешняк.
В то время как, остановившись в отворенной калитке, одной ногой на улице, опершись плечом о столб, Евтюшка дожидался, когда они там разберутся.
— Поставил! Это ты пружину спустил! — Показала неподвижное колесо. — Пружину спустил... — Она подняла глаза на Евтюшку, тот выразительно плюнул и удалился, посчитав, очевидно, что прибавить к своему торжеству уже нечего. — А ключ у нас с тобой вообще дома лежит, — закончила Федька строго. И глянула на мальчишку — он скис.
Так уморительно скис, что она не выдержала и хмыкнула. Применяясь к её настроению, Вешняк осторожно улыбнулся. И невозможно было глядеть на эту блудливую рожицу без смеха. Федька прыснула, хватая зубами губы, — оба принялись хохотать.
Глава четырнадцатая
Которая содержит рассуждение
о благодетельных свойствах житейской мудрости
о втором часу дня, то есть через час с небольшим после рассвета[2], когда приказные сходились на службу, человек сорок посадских уже стояли перед съезжей избой на правеже. Шум, с которым десять приставов одновременно выколачивали недоимки, неумолчный и мерный, как верховой ветер в лесу, проникал в помещения съезжей и разносился по площади до самой соборной церкви во имя Рождества пречистой богородицы.
Приставы, а были это все городские пушкари, разделили должников между собой и лупили их тонкими палками по икрам с неостывшим ещё усердием, которое подогревало и самоличное присутствие праветчика — недельщика Ямского приказа. Московский человек прибыл в Ряжеск с поручением выбрать числящийся за посадом должок — 243 рубля 8 алтын и 2 деньги с полушкой. Разумеется, расставленные на площади жидким нестройным рядом сорок или пятьдесят мужиков не могли отвечать за громадную сумму долга, они представляли посад, тяглые его слободы, которые, соблюдая известную справедливость, выставляли своих тяглецов на правёж попеременно, по очереди. Голые покрасневшие икры первой смены таким образом являлись как бы общим достоянием посада, всех должников совокупно, что значительно укрепляло