Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...Геннадий присел на камень рядом с Варей и осторожно (но то, что казалось ему осторожностью, в действительности было нежностью, еще даже не осознанной, впервые захлестнувшей все его существо) погладил ее руку. Рука показалась ему холодной, и он приложил ее к своей щеке, чтобы отогреть. Варя не отняла руку. И вообще не удивилась такой внезапной перемене в поведении лейтенанта Громова. Казалось, она одна на свете знает, какой он добрый и чуткий и что ему безбоязненно можно довериться. Во всем. Решительно во всем. И в доказательство она никому другому, а только ему рассказала о своем большом горе.
— Я ужасная дрянь. Я очень скверный человек. Нет, нет, не успокаивайте меня, я не стою. — Она вдруг резко отдернула свою руку и перестала плакать. — Всю жизнь я ненавидела эгоистов, а сама оказалась самой гадкой из них. Маме сегодня весь день было плохо. Я это хорошо видела и все же побежала на вечер и танцевала там, и веселилась. Дрянь! Пустая девчонка. Мне очень, очень весело было. Все вокруг такие молодые, здоровые, цветущие... И вдруг я увидела маму, понимаете, не вспомнила, а увидела, будто наяву, увидела ее тоскующие глаза и увядшее лицо. Мне стало так страшно. Вы не знаете этого... Еще год назад мама была совсем молодой и красивой. Проклятая болезнь.
— Прасковья Кузьминишна поправится скоро, зря вы так переживаете, — сказал Геннадий.
Ему искренне было жаль Варю и ее мать. Он впервые увидел так близко человеческое горе и ощутил в себе потребность помочь, вмешаться, поддержать. Геннадий снова взял Варину руку, но только на этот раз не погладил ее, а крепко, по-мужски пожал:
— Все будет хорошо, Варя. Все будет в порядке. Я прошу вас всегда рассчитывать на мою дружескую помощь. Я всегда...
— Да, да, спасибо, — прервала его Варя, как бы желая сказать этим: «Лишние слова, лейтенант. Я нисколько не сомневаюсь, что в трудную минуту смело могу положиться на вас».
А утром... утром они встретились так, словно не было этого разговора, этих признаний и обещаний. Неужели Варя пожалела о своей откровенности и доверчивости? Неужели Геннадий пожалел о своей доброте и готовности помочь? Нет, тут что-то не так. Похоже, что молодые люди чего-то испугались. А чего? Во всяком случае, они предпочли прежние отношения и делали вид, что, как и раньше, ни чуточки не интересуются друг другом. Геннадию это удавалось лучше, а Варе... Однажды она остановила его у калитки и, сердито сверкнув глазами, сказала:
— Мне не нравится, как вы смотрите на меня. Будто все время намекаете, что видели меня однажды в жалком состоянии и что... Я не потерплю этого, слышите!
Геннадий тоже рассердился:
— А вы на меня не шипите. Если вам угодно знать, я ничего не видел, ничего не помню, ничего не знаю.
И верно: ему не так уж трудно было забыть о том вечере, когда он держал ее руку в своей руке и пытался отогреть ее холодные пальцы своей пылающей щекой... Раз не нужно об этом думать — он не будет об этом думать. И точка. Вот что значит воспитывать свою волю.
Геннадию с каждым днем все больше и больше нравилось жить в доме Игнатовых. Он считал, что быт офицера должен быть налажен с точностью часового механизма, иначе ничего не успеешь сделать из намеченного, так как сроки человеку отпущены жесткие. А он многое наметил для себя и не хочет терять ни минуты. Он никогда еще так не работал. Что значит хорошая обстановка! Тихо, спокойно, никто тебя не тревожит.
И вдруг все нарушилось: Прасковья Кузьминишна попросила Геннадия съехать с квартиры.
Она сказала:
— Геннадий Павлович, мне надо с вами поговорить.
— Если разрешите, немного попозже, я спешу на завтрак, могут закрыть столовую.
— Садитесь, я вас покормлю.
Геннадий обычно отклонял такие приглашения Прасковьи Кузьминишны. Люди живут на скромную пенсию. Но сегодня воскресенье, и так не хочется тащиться в столовую. Лучше лишний часок позаниматься английским.
Геннадий сел к столу. Прасковья Кузьминишна налила ему чаю.
— Берите масло, сыр. Хотите, я вам яичницу сготовлю?
— Спасибо, я по утрам немного ем.
— Геннадий Павлович, — сказала Прасковья Кузьминишна, — вы не обижайтесь. Я вас предупреждала, что ищу квартирантов семейных. Вот и нашлись такие. Муж и жена. Немолодые уже, он еще работает, она пенсионерка. Значит, она всегда дома будет, а я больна, мало ли что может случиться.
Геннадий отодвинул стакан:
— Жаль, очень жаль, я так привык к вашему дому.
— Я лично против вас ничего не имею, — вздохнув, проговорила Прасковья Кузьминишна.
Геннадию что-то не понравилось в этих ее словах, вернее, в том, как они были сказаны.
— Прасковья Кузьминишна, я знаю, что вы прямой и правдивый человек. Я вижу, дело здесь не только в семейных квартирантах. Так в чем же?
— О Варе я беспокоюсь. Вчера она еще девчонкой была, а сегодня взрослая девушка. Вот я и подумала: нехорошо, что в доме сейчас посторонний молодой человек живет. Ни к чему это.
— Но, Прасковья Кузьминишна, позвольте... Вы можете не сомневаться в моей порядочности. И дочь ваша скромная девушка.
— А я не сомневаюсь, — горькая улыбка пробежала по ее обесцвеченным болезнью губам. — Я никакого права не имею сомневаться ни в вашей порядочности, ни в скромности моей дочери. И все же вам лучше уйти. Скажу вам откровенно, Геннадий Павлович, скорее всего вы тут ни при чем, но я заметила — Варе стало тревожно, тяжко с вами по соседству. Так что лучше оставьте нас, Геннадий Павлович, и не судите меня строго.
— За что же вас судить? Вы мать...
— И не просто мать. Мать-одиночка, как говорят теперь. Вы, наверное, обратили внимание, что Варя у нас тоже Кузьминишна. Это имя моего отца, а у Вари отца нет. Не было и нет. Это моя вина. Непоправимая.