Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нечеловеческую свободу и неземное счастье Маша испытывала от этого нового опыта, от областей и пространств, которые открывал ей ангел, но, при всей новизне и невообразимости происходящего, она догадывалась, что запредельное счастье, переживаемое ею в близости с Бутоновым, происходит из того же корня, той же породы.
Ей хотелось спросить об этом ангела, но он не давал ей задать вопрос: когда он появлялся, она подчинялась его воле с наслаждением и старанием.
Но зато, когда он исчезал, иногда на несколько дней, становилось очень плохо, как будто счастье его присутствия надо было непременно оплачивать душевным мраком, темной пустотой и тоскливыми монологами, обращенными к почти не существующему Бутонову.
Фаворский свет нам вынести едва ли,
Но во сто крат трудней
Пустого диска темное сиянье
Всех следующих дней.
Маша колебалась, рассказывать ли об этом Алику. Она боялась, что он, с его рационализмом, станет оценивать ее сообщение не с точки зрения мистической, а с точки зрения медицинской. Но в ее случае между мистикой и медициной пролегало поле поэзии, на котором она была хозяйкой. Отсюда она и начала. Поздним вечером, когда весь дом уже спал, она стала читать ему последние стихи:
Я подглядела, мой хранитель,
Как ты присматривал за мной.
К обломку теплого гранита
Я прижималась головой,
Когда из Фрейдовых угодий,
Из темноты, из гущи сна,
Как сор на берег в половодье,
Волна меня в мой дом внесла,
И, как в бетоне и в металле
Гнездятся пузыри пустот,
В углу протяжно и овально
Крыла круглился поворот.
Мне кажется, мой ангел плакал,
Прикрыв глаза свои рукой,
Над близости условным знаком,
И надо мной, и над тобой.
— Я думаю, Маша, это очень, очень хорошие стихи. — Алик был искренне восхищен, в отличие от тех случаев, когда выражение одобрения считал почти семейной обязанностью.
— Это правда, Алик. То есть стихи, да, это не метафора и не воображение. Это действительное присутствие…
— Ну, разумеется, Маша, иначе вообще ни о каком творчестве и речи быть не может. Это метафизическое пространство… — начал он, но она его перебила:
— Ах нет! Он приходит ко мне, как ты… Он научил меня летать и многому другому, что нельзя пересказать, нельзя выразить словами. Ну вот, послушай:
Взгляни, как чайке труден лет, -
Ее несовершенны крылья,
Как напряженно шею гнет,
Как унизительны усилья
Себя в волну не уронить,
Срывая с пены крохи пищи…
Но как вместить, что каждый нищий
Получит очи, и чело, и оперенное крыло
Взамен лохмотьев и медяшек
И в горнем воздухе запляшет
Без репетиций, набело…
Такое простенькое стихотворение, и как будто из него и не следует, что я летала, что я действительно там была, где полет естествен, как… как все…
— Ты хочешь сказать, галлюцинации, — встревожился Алик.
— Ах нет, какие галлюцинации! Как ты, как стол… реальность. Но немного иная. Объяснить не берусь. Я как Пуська, — она погладила кошку, — все знаю, все понимаю, но сказать не могу. Только она не страдает, а я страдаю.
— Маша, но я должен тебе сказать, что у тебя все получается. Отлично получается. — Он говорил мягко и спокойно, но был в крайнем замешательстве: шизофрения, маниакально-депрессивный психоз?
«Завтра позвоню Летневскому, пусть разберется». Летневский, врач-психиатр, был приятелем его однокурсника, а в те времена еще не распалось цеховое содружество врачей, наследие лучших времен и лучших традиций…
А Маша все читала, уже не могла остановиться:
Когда меня переведет
Мой переводчик шестикрылый
И облекутся полной силой
Мои случайные слова,
Скажу я: отпускаешь ныне
Меня, в цвету моей гордыни,
В одежде радужной грехов,
В небесный дом, под отчий кров.
…Бутонов Машу все не отпускал. Трижды ездила к нему в Расторгуево, и каждая встреча была прощальной, последней. Казалось, что взятая нота была так высока, что выше уже не подняться — сорвется голос, все сорвется…
Только теперь, когда каждая встреча была как последняя, Бутонов признался себе, что Маша настолько затмила свой прообраз, полузабытую Розку, что он не мог даже вспомнить лица исчезнувшей наездницы, и уже не Маша казалась ему подобием Розки, а, наоборот, та мелькнувшая любовь была обещанием теперешней, и неминуемый отъезд усиливал страсти.
Тех двух-трех женщин, которые одновременно и необязательно присутствовали в его жизни, он забросил. Одна, даже несколько нужная по делу, секретарша из Спорткомитета, дала ему понять, что обижена его пренебрежением, вторая, клиентка, молодая балерина, для которой он делал исключение, поскольку массажный стол считал рабочей поверхностью, а не станком для удовольствий, отпала сама собой, переехав в Ригу. Нику он действительно не видел с декабря, перезванивались несколько раз, выражали вежливое желание встретиться, но оба и шагу не делали.
У Бутонова назревал очередной профессиональный кризис. Ему надоела спортивная медицина, однообразные травмы, с которыми он постоянно имел дело, и жестокие интриги, связанные с выездами за рубеж. Подоспело интересное предложение: при Четвертом управлении организовывали реабилитационный центр и Бутонов был одним из претендентов на заведование. Это сулило разные интересные возможности. Жена Оля, достигшая к тридцати пяти годам профессионального потолка, как это бывает у математиков, подталкивала Валерия: новое дело, современное оборудование, нельзя же всю жизнь по одним и тем же точкам пальцами двигать… Иванов, высохший и желтый, все более походивший с годами на буддийского монаха, предостерегал: не по твоему уму, не по твоему характеру… В этом замечании присутствовало одновременно и уважительное признание, и тонкое пренебрежение.
Бутонов, высоко ценивший Нику, особенно после ее столь удачного вмешательства в ремонт, решил с ней посоветоваться. Встретил ее возле театра, пошли в паршивенький ресторанишко на Таганской площади, удобный своим расположением, на перекрещении их маршрутов. Выглядела Ника отлично, хотя все в ней было немного чересчур: длинная шуба, короткая юбка, большие кольца и пушистая грива. Просто и весело болтали о том о сем, смеялись.
Бутонов рассказал ей о своей проблеме, она неожиданно подобралась, нахмурилась, сказала резко:
— Валера, знаешь, в нашей семье есть одна хорошая традиция — держаться подальше от властей. У меня был один близкий родственник, еврей-дантист, у него была чудесная шутка: душой я так люблю советскую власть, а вот тело мое ее не принимает. А ты на этой работе будешь все время это тело тискать… — Ника выругалась предпоследними словами, легко и высокохудожественно.