Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могла не смотреть на обитательниц четвертого отделения, которые выглядели роскошно в собственной одежде, на миссис Пиллинг в драгоценностях и Мейбл в блестящем изъеденном молью вечернем платье, которое она всегда надевала, чтобы стать в пару с пациентом по имени Дик, щеголявшим во фраке, галстуке и белых перчатках.
Музыканты заиграли вальс.
«Приятная музыка прошлых лет, – сказала одна из медсестер. – Поднимайтесь и идите танцевать, вперед».
Мужчины либо стояли застыв у стены, либо хаотично носились по всему залу, чтобы схватить партнершу и утащить ее в пляс – с ее согласия или без него. Иногда кто-нибудь из мужчин, протанцевав с партнершей несколько шагов, решал, что она ему все-таки не ровня, уходил и выбирал кого-нибудь другого; иногда женщина бегала по всему залу, чтобы выбрать себе партнера. Формальные правила почти не соблюдались, зато многое говорилось и делалось с прямолинейностью, которая превращает оскорбление в добродетель; были любезности, и обещания, и путаные разговоры, следовавшие за приветственной фразой «Давно вы в больнице?», а вовсе не «Пол хороший, не правда ли?».
У большинства пациентов, которые прожили в лечебнице уже много времени, был свой преданный партнер. Моим был Эрик, лысоватый мужчина средних лет, который необъяснимым образом напоминал мне фокусника, приходившего к нам в школу в конце четверти и бравшего с нас три пенса за то, чтобы мы посмотрели, как он расстилает на классном столе атласные скатерти и вытаскивает шелковые платочки из цилиндра; и хотя он никогда не гнался за сложными чудесами вроде разрезания людей пополам или исчезновения под потолком, свои трюки он выполнял всегда безукоризненно.
Эрик не был романтичен, но он попадал в такт и не наступал мне на ноги. Рот его был открыт, голова вытянута вперед, старания и сконцентрированность заставляли кожу на лице блестеть жиром. Я терпеливо ждала, чтобы он показал ровно тот фокус, за который я заплатила свои три пенса; достаточно было атласных тканей и шелковых носовых платков, ни больше, ни меньше; а в остальном пусть мир остается прежним, больные не исцеляются, крыша не растворяется и не впускает внутрь звезды.
Танцевать научил меня именно Эрик. И танцевали мы саму Судьбу.
Моею навеки будь,
Только приданое взять не забудь…
Он вел себя с расстановкой, по-отечески и обычно отводил меня на общий ужин; мы ели последовательно, как будто читали книгу, не пропуская ни единого слова: от сэндвичей до восхитительных пирожных, покрытых затейливой глазурью, пока не приносили напитки, пузырящиеся, игристые, живые, – одну бутылку на человека, или две, если ты сумел проявить ловкость или имел предприимчивого партнера. Никакая романтика не могла тягаться с едой. Я помню одного партнера, который рот открывал, только чтобы положить туда пищу, и говорил мне, прежде чем перейти от сэндвичей к пирожным: «После этого я пощупаю твою ногу».
Наши сердца бились чаще только от одного вида еды; никогда не было случая, чтобы мы не начали лихорадочно распихивать бутерброды по карманам, и всегда с сожалением встречали последние несколько танцев, когда приходилось бросать остатки ужина и возвращаться в большой зал. Ближе к десяти часам мы начинали уставать, но наше радостное возбуждение, уже переходившее в раздражительность, вновь возвращалось, когда мы замечали доктора Стюарда и, возможно, доктора Портмана, которые сидели в своих креслах, обитых плюшем, смотрели, указывали на нас и улыбались.
Каждый раз, когда я видела доктора, мое сердце сжималось от неизвестности, потому что, несмотря на влияние главной медсестры Гласс и старшей медсестры Бридж, значение имело только то, какое решение примет сам доктор; однако же как он мог что-то решить, если не знал тебя, не знал по-настоящему, исключив всякое общение с тобой (кроме, разве что, «доброго утра», если ты был пациентом четвертого отделения, и просто исключив всякое общение, если из второго), прислушиваясь к советам старшей медсестры Бридж, утверждавшей, что такой образованной барышне, как ты, нужно преподать урок, научиться вести себя и держать себя в руках. Поэтому, когда меня кружили в вальсе мимо «царской ложи», я дрожала от страха, старалась танцевать хорошо и думала: «Там доктор Стюард, он видит меня, видит, что кто-то пригласил меня на танец, что я не боюсь людей, видит, что я здорова, что мне не нужно оставаться во втором отделении и весь день проводить запертой в палате, или во дворе, или в парке; он как раз обдумывает, что делать. Принимает решение». Но когда наша пара приближалась к нему, и я осмеливалась мельком посмотреть на него, окутанного королевским достоинством, оказывалось, что думает он вовсе не обо мне, что он даже не замечает меня, а с кем-то разговаривает. «Да, я… Я… Я…»
Ну конечно же. Как и я, как и все мы, думал и говорил он только о себе.
Танцы закончились; у выхода из зала нас выстроили в группы по отделениям и выталкивали наружу, а пока мы проходили, медсестра пересчитывала нас, дотрагиваясь ладонью до каждого плеча. «Поживей, иначе вы тут на всю ночь останетесь. Проходите. Есть еще кто-то из второго? Сестра, у вас всё четко? Вы проверили, чтобы все были на месте?» Когда мы шумной толпой спешили через первое отделение, от света и гомона наших голосов некоторые дети просыпались и начинали плакать, а некоторые так и лежали невозмутимо, блаженно и с розовыми личиками. Старушки начинали шевелиться и вздыхать – кряхтели их кровати и их кости. Опуская пустые формальности, в Кирпичном Доме с нас сняли вечерние платья, а нас развели по палатам и заперли.
Интересно, кто придумал давать нам пирожные вместо успокоительных – если вообще когда-либо стоял такой выбор? Сладким кормили часто: почти каждый вечер и особенно в ночь танцев или во время любого другого официального мероприятия. Среди возгласов, криков и ругательств надежды на сон было мало. Наше шумное возвращение обязательно будило тех немногих, кто уже спал в «грязной» ночной палате; остальные продолжали буйствовать, но уже не сдерживаясь. А среди возвращавшихся были раздраженные, усталые, не желавшие ложиться спать, подавленные мыслью о завтрашнем дне и тем, как медсестры – жестокие приставы – отбирали и уносили красивые вечерние платья, – далеко ли тут до злости и насилия…
В своей маленькой комнате я свернулась клубочком, засунув голову под одеяло и прижав пальцы к ушам; сон не шел, бессонница обжигала глаза, и утро наступило слишком быстро, с его дроздами, тусклым светом, пробивающимся сквозь закрытые ставни, и позвякиванием ключей, когда сестры в шесть часов утра отпирали двери и