Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в этом была личная заслуга Молтобойцева.
Главный редактор газеты «Регион» Сергей Молтобойцев был похож на рысь — старую, опытную и циничную рысь, давно изучившую повадки охотников, не раз подстреленную, но неизменно уходившую от врага.
Этого человека с тяжелым взглядом узких, в набрякших веках, глаз и правда расстреливали. Вернее, вели на расстрел длинными подземными коридорами тюрьмы, что одно и то же. Поэтому он ничего и никого не боялся.
Мишка Цукес утверждал, что шефу удалось выбить приличные ставки для своих людей и организовать им человеческую жизнь именно потому, что он «клал, кладет и будет класть на этот блядский истеблишмент».
В этом была доля правды. Хотя во внешних проявлениях не было у Молтобойцева ни нарочитого презрения, ни разухабистой наглости. Наоборот — его манера держаться была суховатой и порой слишком официальной. Даже с людьми из своей «команды», которую он подбирал несколько лет — человечек к человечку, — Молтобойцев соблюдал известную дистанцию. Все называли его по имени-отчеству, что совсем не принято здесь, если учесть отсутствие в обиходе отчества как такового, а также чисто национальную склонность к фамильярности.
Когда знаменитый газетный магнат собрался издавать в Израиле новую русскую газету на базе своего концерна, Молтобойцев вернулся из Франции, где возглавлял русскую редакцию на Международном радио.
По этому случаю для русских журналистов была организована с ним небольшая пресс-конференция.
Молтобойцев сидел за столом и внимательно изучал сидящую в зале братию своими узкими глазами рыси. Лицо его было невозмутимо. Вообще, у него был вид официального представителя обкома. Полутрезвой пишущей братии русских газет Израиля он представлялся абсолютно неуместной и чужой фигурой.
— А вы, простите, обрезаны? — строго спросил из зала Гриша Сапожников, человек нешуточных устоев.
Молтобойцев ответил сухо, не меняя официального выражения лица: «Я не обрезан. Я обкусан».
Кстати, впоследствии он не испугался взять Гришу Сапожникова в штат на должность редактора-стилиста. А на это не каждый бы решился. Дело в том, что Гриша Сапожников терроризировал окружающих своей религиозностью. На фоне проявлений этого религиозного фанатизма его беспробудное пьянство уже казалось чуть ли не достоинством. Но и будучи пьяным в стельку, он сохранял на лице строгое выражение религиозного пастыря. Под конец рабочего дня он добирался до телефона, почти на ощупь набирал номер двенадцатилетнего сына, с которым не жил, но которого курировал по части воспитания, и, покачиваясь, строго спрашивал на иврите:
— Нахум, ты молился?
Был еще один страстный отец в редакции — культуролог Лева Бронштейн. Тот тоже звонил сыну, но по другому поводу:
— Дуду, — тревожно спрашивал он. — Ты покушал?
Бывало, одновременно они звонили детям по двум разным редакционным телефонам.
— Нахум, ты молился? — строго вопрошал один.
— Дуду, ты покушал? — волновался другой. К тому же они недолюбливали друг друга. Дело в том, что Гриша Сапожников правил всех. «В стилистической правке нуждается любое литературное произведение», — утверждал Гриша. Молодых зеленых авторов он переписывал, как кроликов, те и пикнуть не могли. Но Лева Бронштейн, автор маститый, можно сказать мэтр, — возмущался и неистово ругался с Сапожниковым.
— Может, и Толстого редактировать надо? — спрашивал ехидно Лева.
— А как же! — изумлялся Гриша Сапожников. — Его-то особенно надо. Куда это годится: «Все смешалось в доме Облонских…»? Безграмотно.
— А как надо, как?! — взвывал Лева.
— Ну… я бы отредактировал так: «В доме, принадлежащем семье Облонских, все перевернулось».
— Это Лев Николаевич в гробу перевернулся, — вставлял Лева.
Злые языки поговаривали, что, редактируя по заказу некоего местного издательства хрестоматию по русской литературе, Гриша в строке «На холмах Грузии лежит ночная мгла» вычеркнул «лежит» и написал «стоит». Говорят, так хрестоматия и вышла. Что на посторонний взгляд кажется сомнительным, но в местных условиях вполне осуществимо.
Сколько бы он ни принял с утра, Гриша сидел за компьютером прямо и строго всматривался в экран. Он вылавливал в текстах Бронштейна иностранные слова, требовал разъяснения их значения, листал словари и частенько утверждал, что того или иного слова не существует.
Сегодня они опять поругались. Лева Бронштейн вернулся недавно из поездки по Армении, по следам этой удивительной поездки написал культурологическое эссе, в котором, в частности, была и такая фраза:
«Серные козы на скалах, словно авгуры, экстраполируя абсолют надсущностного…» — ну и далее в том же роде…
— Погоди, стоп! — сказал Гриша. — Где Бронштейн?
— Ну, я Бронштейн! — заранее раздражаясь, отозвался Лева из-за соседнего компьютера. — К чему ты там опять прицепился?
— А вот — «серные козы».
— Ну и что?
— Это кто такие?
— Животные! Животные, мудило!
— Да нет такого вида.
— Слушай, Гриша! — заводясь, начал Лева. — Я только что вернулся оттуда, где скачут эти самые серные козы. Может, я лучше знаю — есть такой вид или нет. Они серенькие такие, милые, серные… козы. Можешь ты хоть к одной моей статье не цепляться? Тем более что это простой репортаж.
Они еще ругались минут пять, называя друг друга «алкоголиком» и «мудаком».
И тут Гриша впервые сдался. Шла вторая половина дня, и он уже не так четко различал текст на экране. К тому же ему надоело возиться со статьей Бронштейна и хотелось спать. Может, я пьян, подумал он, может, они и вправду там… скачут. И… впервые в жизни оставил текст нетронутым.
К этому времени в редакции всегда наступала сонная тишина, народ расслаблялся. Именно в эти сорок минут после обеда Молтобойцев спал в своем кабинете.
И каждый разбредался кто куда. Лева пошел к титану — выпить кофе. Гриша задремал, некоторое время еще сохраняя прямую осанку и строгость на лице. Но, по мере погружения в сон, он постепенно размяк, засопел и стал, как обычно, тихо сползать с кресла на пол, на ворсистое ковровое покрытие. Довольно мягко он приземлился, даже голова вполне уютно лежала под столом, ноги, привольно, как-то по-дамски раскинутые, высовывались наружу. Сослуживцы, как всегда, решив Гришу не будить, аккуратно через его ноги переступали…
Прошло минут пятнадцать, абсолютно элегических… Мишка Цукес в соседней комнате рассказывал какую-то историю Ирочке из отдела распространения. Номер, в сущности, был готов и ждал отправки в типографию.
Работал в такое время, как всегда, лишь политический обозреватель Перец Кравец. Он просматривал почти готовое интервью с равом Моше Абу-Хацирой, который, как и любой почитаемый всей общиной восточных евреев мудрец, носил еще одно имя: Баба Мотя. «Баба» в данном случае означает почтительнейший титул старца, а имя… В этом, собственно, и была трудность. Ведь интервью предназначалось для русскоязычных читателей…