Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Человек совершенен – ведь он дитя Творца. Иисус говорил палачам «Здравствуй, добрый человек». Нет зла. Его проповедь – она о любви.
Я сидел вполоборота к коридору. В полумраке там кто-то неслышно двигался. Качнулась штора, мелькнула тень. Чья? Меня встретила только Вероника Михайловна. Значит ли это, что в квартире больше никого нет? Или разыгралось моё воображение от звонкой тишины за спиной, от рассказов о далёких Плеядах?
– Но ведь так сильны в нас инстинкты. Однажды они вырываются… Это – зверьё неуправляемое. Двери клеток нараспашку внутри нас. И становится плохо не только нам, окружающим тоже, – сказал я.
– Вера – это солнце. Культура – компас для сознания. Надо помнить, кто мы, откуда пришли. Тогда понятия добра и зла теряют под собой почву. Так ли верно мы истолковываем свои видения, от бессознательного к реальному вокруг?
– А любовь?
– Это и есть – Бог! Сгусток тепла. Надо её пестовать, лелеять. Уникальная энергия жизни сберегается только в ней!
– И однажды я, вернусь к себе домой?
– Конечно! Эту данность ты должен определить как высшую, единственную правду и двигаться дальше, веруя, любя и не сомневаясь. Правда – может быть только в единственном числе.
Мы выпили крепчайший кофе, смолотый из зёрен пяти сортов, с небольшой щепоткой соли. Взбодрились, вспомнили общих знакомых, похвастались успехами близких.
– А почему вы решили, что я тоже с Плеяд? Может, с Арктура?
– Смотри. – Она расстелила на столе большую, сложную таблицу с непонятными для меня красивыми знаками, загадочными символами, похожими на ветки ископаемых хвощей. Покачала над ней кристаллическим маятником. – Видишь? Вот моя звезда – главная из семи в Плеядах – Алкилона. Вот – твоя звезда, чуть в стороне.
– И так вот – просто?
– Надо просто верить. И воздастся – по вере, а не за примерное поведение.
– И нет случайностей на этом пути?
– Конечно! Мы не всегда последовательны и терпеливы, задумываясь о чём-то важном. Мудрость суеты не терпит. Она – награда за великий труд сопереживания, прежде всего – ума. Это единственный путь к себе.
Я стал одеваться. Попугайчик затих, дремал в клетке, роняя изредка голову, вздрагивал беззвучным тельцем. Ящерица исчезла, словно и не было, дрозофилы лучились голубыми искорками глаз по периметру горшка с цветами.
Уходить не хотелось, но было неприлично оставаться дольше.
В коридоре к нам вышел седой пудель среднего роста. Посмотрел глазами принципиального пенсионера из-под прозрачного козырька редкой чёлочки.
– А как же шампанское? – спохватилась Вероника Михайловна.
Пудель раскрыл пасть, молча зевнул, показал рекламный частокол белых зубов. Потом встряхнул головой и фыркнул.
– После возвращения с Плеяд, – прозвучал у меня в мозгу хрипловатый голос.
Мы переглянулись. По-прежнему было тихо в квартире. Показалось?
– Двадцать семь лет, а хоть бы раз тявкнул. Даже не знаем, какой у него голос! – засмеялась Вероника Михайловна и показала рукой на пуделя.
Их двое. Они стоят под высоченными соснами и молчат.
Пронзительно тихо и сумеречно среди редких деревьев. Лёгкий морозец, снег ещё не выпал, но земля уже пристыла в ожидании и готова его принять.
Мужчина невидяще смотрит вверх. Как дальтоник, который времена года определяет по перепадам температуры, осадкам и чёрно-белому вокруг.
Мужчине чуть-чуть за тридцать. Рядом мальчик. Папа и сын.
На мальчике светлое странного фасона пальто в клетку, с фиолетовой полоской и пуговицами слегка вперекос, навсегда пришитыми папой. Воротник и шапка коричневые, линялый мутон. Шапка похожа по форме на спичечную головку, и чёрные покусанные завязки разной длины, крепкие на холоде, свисают обрывками проводов. Мятые сапоги на вырост улыбаются белыми, истёртыми носами навстречу выпирающим коленкам брюк.
У папы поношенное, зауженное пальто робкой претензией на фасон, мягко принявшее фигуру владельца, и толстый шарф, суицидально скрученный на шее. Глядя на папину причёску, вдруг задаёшься вопросом – почему столько романтических восторгов по поводу пуха, а морщинистая лысинка облетевшего одуванчика – неинтересна.
– Какая тишина, – молча удивляется отец. – Вечность состоит из тишины. Они перетекают одна в другую, словно прозрачная вода в стеклянных колбах, но не до конца, что-то остаётся на донце, и в каждом сосуде – по-разному. И всё повторяется вновь.
Мужчина переводит взгляд на тупые носы чёрных ботинок, вспоминает некстати, что у него протёртая до прозрачности пятка на правом носке. Он пытается примириться с этим, но досада цепляет и раздражает, словно заусенец по краю ногтя.
Про носок и пятку знают сын и – неприкаянность.
Она давно живёт вместе с ними. Её легко приметить со стороны.
Достаточно беглого взгляда. Вы можете долго не замечать дырку в собственном кармане, но окружающие её видят сразу. Трудно сформулировать точно, на что похожа неприкаянность. Это как укол – его ждёшь, а он уже сделан, а ты и не успел заметить когда, но такая инъекция сразу всё меняет. Подъём духа или глубина падения ничего не значат.
Люди при встрече с неприкаянностью отрешаются от внешнего, и у них внутри возникает сосредоточенность. Каждый пытается ответить – почему? А вдруг и со мной такое возможно? И ещё: разве так – справедливо?
Потом это проходит, но не у всех – бесследно.
– Если бы люди пели, как птицы, и совсем разучились говорить? Им стало бы легче? Они отвыкли бы ходить и стали – летать. – Мальчик пожал плечами, поправил шапку.
Мелькнул бледный след на руке от зелёного фломастера.
– Не у всех есть слух – вот в чём проблема. Одни поют, как дышат, красиво и естественно. Другие орут, третьи скрипят. По-разному.
– Главное – чтобы все понимали?
– Легко сказать, а как это превратить в знаки?
– Ведь ноты уже придуманы. Я сам видел.
– Они удобны для музыки, пения.
– Зачем птицам ноты? Они и так летают себе, радуются, – сказал мальчик.
Мужчина хотел его поправить, но передумал:
– Представь – все поют, а не летают, и пока научатся, у многих пропадёт желание петь. Всемирный тарарам начнётся. Не все же станут птицами. Останется для кого возможность полёта фантазий. Им этого достаточно. Можно ли при этом петь?
– А тебе никогда не хотелось петь?
– Очень хотелось. Я всегда завидовал… маме. А летал только во сне – пока рос. Рос… вырос. Вот такой вот – как теперь, – сказал с лёгкой обидой, раскланялся и глянул себе под ноги.
– Может, люди летали когда-то совсем давно-давно, а теперь даже вот – не могут вспомнить? Стали толстые в пальто, – пожал ватными плечами мальчик.