Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позволю себе немного потеоретизировать.
Понятие национальной литературы существовало, понятно, не всегда. Итальянец Якопоне да Тоди, автор знаменитого «Stabat Mater», сочинял, как и было принято в тринадцатом веке, на латыни. Был ли он латинским поэтом? Были ли латинскими поэтами стихотворцы-ваганты?.. Раннесредневековые японские поэты (многие) писали на китайском – стоит ли их считать китайскими поэтами? Каким поэтом был Мир Алишер, писавший и на персидском (под псевдонимом Фани́), и на чагатайском диалекте тюркского (и подписывался – Навои)? Персидским? Узбекским?
Никаким – с точки зрения национально-литературной идентичности. Понятия о которой тогда еще никто не имел.
В Новое время – особенно с XIX века – на смену прежним монархиям приходит национальное государство. «Один народ – одна территория – один язык». И соответственно – «одна литература». Которая становится частью – притом важнейшей – национального проекта. Особенно в многонациональных империях – Великобритании, Франции, России. Именно художественная литература, созданная на языке государствообразующего (точнее империеобразующего) этноса была мощным фактором культурной интеграции. Она объединяла сложно стыковавшиеся фрагменты прежнего феодального порядка в единый имперский сверхэтнос. Поверх религиозных, национальных и социальных и прочих перегородок.
Где-то с восьмидесятых понятие государства-нации стало медленно сползать со сцены. Последним его залпом стало бурное нациестроительство после распада СССР и социалистического блока. Но и оно уже не дало всплеска национальных литератур – за некоторым, возможно, исключением Сербии и Украины.
Дело даже не в том, что место культурного и национального интегратора занял телевизор. Изменились сами элиты. Не только граждане национальных государств сегодня слабее привязаны к своей стране, языку, культуре, чем это было лет сорок-пятьдесят назад. Политические элиты нового, глобализационного, образца тоже более «свободны» от своих народов. Они уже давно наднациональны и вненациональны. Их реальное «отечество» – в тех странах, где они хранят свои сбережения, куда отправляют учиться своих детей и где предпочитают отдыхать. Они могут использовать прежнюю нациегосударственную риторику, и порой даже очень активно. Но – всё больше как дань угасающей традиции. Они типологически ближе к средневековой аристократии, более связанной – родовыми, политическими и культурными нитями – с аристократией соседних государств, чем с собственным народом.
Известный немецкий социолог и политический мыслитель Ульрих Бек так, собственно, и назвал глобализацию – «новое Средневековье».
Какое место занимает национальная литература в этом новом, глобализационном Средневековье?
Приблизительно такое же, как и национальная наука, национальное образование, и множество прочих вещей, чей статус казался когда-то самоочевидным. Всё это, в каком-то – сильно урезанном – виде сохранится. Но уже не как часть национального – и тем более сверхнационального, имперского проекта. А как необременительный род досуга – каковыми литература, наука и образование и были в Средневековье.
Отсюда и та печаль, которая ощущалась на алма-атинском форуме, едва речь заходила о глобализации. О том, что ждет литературу в обозримом будущем.
Нет, было немало сказано и о «духовной миссии» литературы… И в призывах «воплощать художественную правду о нашем времени» тоже недостатка не было. Но во время дискуссий вспомнилось название известного романа Януша Вишневского – еще одного участника Форума. «Одиночество в Сети». Одиночество, непристроенность серьезной литературы в сетях глобализованного мира.
В этом, разумеется, есть повод не только для печали.
Литература Средневековья – европейского, мусульманского, дальневосточного – была тоже по-своему замечательной. Да, более стилистически консервативной. Менее вовлеченной в социальные процессы. И доступной, как правило, лишь для незначительного слоя интеллектуалов. Но, возможно, это не самая худшая перспектива, если принять ее как осознанную необходимость. К тому же зигзаги исторического развития непредсказуемы – нельзя исключить (хотя бы в виде смелой футурологической мечты), что литература снова станет частью какого-то проекта. Но уже не национального и сверхнационального, а глобального…
«Дружба народов». 2018. № 12
Безвременье цикад
На нас, похоже, опять надвинулась Япония.
Тенденция: как только ныряем в очередное безвременье – возникает Япония. Так было в период первой – столетней давности – моды на Японию, в серые годы меж двух революций. Так было в семидесятые – начале восьмидесятых.
Чем замороженней жизнь, тем длиннее ряд японских книг на полках.
И последняя по времени волна. На переходе от «бурных» девяностых к «управляемой демократии» и «вертикали власти»… Все зачитывались Мищимой и Мураками (Харуки, но и Рю тоже).
Было, правда, в «японской» волне начала нулевых одно отличие. Япония перестала быть далекой, таинственной и недоступной. В ней побывали русские писатели, некоторые даже пожили. Впервые – если не считать Пильняка – появилась русская проза о Японии, написанная на основе непосредственного знакомства. «Только моя Япония» Пригова. «Алмазная колесница» Акунина. Пара японских рассказов Сорокина. «Ностальгия по Японии» Владимира Рецептера. Сборник уморительных баек «Жапоналия», написанный группой японистов…
И второе. В русской прозе появляются японцы. Уже не в виде экзотической массовки, а на ролях первого плана.
Одно уточнение. Я пишу эту колонку не для «Иностранки», и меня занимает сейчас не образ Японии, а образ другого. Другой в современной русской прозе. Человек другой нации, культуры, ментальности. Японец, американец, литовец, грузин, татарин…
Об этом была моя первая «барометровская» колонка три года назад[116]. Она касалась, правда, больше «внутренних» других – живущих в современной России. Но в русскую прозу стали всё чаще заглядывать и более «дальние». Американцы – у Валерия Бочкова и Михаила Идова. Афроамериканцы и африканцы – у Александра Стесина. Датчане – у Андрея Иванова…
И это интересно – не столько как импортозамещение (американская проза об американцах продолжает переводиться), сколько как диверсификация. Как освоение русской литературой новых областей, куда прежде, при всей «всемирной отзывчивости», она не ступала.
Но вернусь к Японии.
В какой-то момент вроде бы Япония отступила. Где-то в середине нулевых. Объелись суши, обчитались Мураками. Высокая мода, как это часто бывает, съехала в сферу масскульта.
Недавно снова замаячила японская тема. Снова, видно, сгустилось у нас что-то тягучее, буддийское.
Я имею в виду не столько новый пелевинский роман «Тайные виды на гору Фудзи» (Япония там только в заголовке, ну и местами – как незримый контекст), сколько антиутопию Эдуарда Веркина «Остров Сахалин». Где Япония – единственная уцелевшая после глобальной ядерной войны страна; главная героиня романа – полуяпонка Сирень… Что еще?
Анна Старобинец пишет новый роман на японском материале, действие происходит в послевоенной Маньчжурии. Еще несколько «японских» рассказов разных писателей[117].
И с книгой Александра Чанцева «Желтый Агнус» (М.: Arsis Books, 2018) – это уже вполне тенденция.
Об этой книге