Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне кто-то говорит:
– Их можно есть. Это такое блюдо.
Но я не могу есть живых жирафов.
Выставка работ художницы-эмигрантки по имени Янайна. Потом я понимаю, что ее зовут Янина – вижу ее имя на первой странице буклета: Yanina. Картины у нее сквозные, на стекле или на прозрачном шелке, в толстых рамах из металла. Их можно смотреть спереди и сзади. Поэтому они свешиваются с потолка, чтоб можно было обойти. Все ходят и восхищаются. Сама Янайна тоже тут, принимает восторги. Она – старушка.
Полутемный зал, подсветка. Картины слегка искрятся.
Стойка администратора в гостинице – она же барная стойка.
На стойке древний проломленный череп, в черепе – булыжник.
Вот такой дизайн.
Подвожу к стойке целую компанию. Я знаю, что могу заказать что угодно, у меня all included. Командую администратору, он же бармен: «Каждой твари – по кампари!» Все хохочут. Нам наливают шесть, наверное, высоких стаканов, бросают в них лед, соломинки.
– Запишите на мой номер, – говорю я.
– Но вы уже выехали из отеля, – говорит бармен.
То есть надо платить.
– Карточки принимаете? – говорю.
– Да, разумеется.
Но карточка в портфеле. А портфель в камере хранения в аэропорту. Еду туда, приезжаю – ключ от ячейки забыл. Или потерял? Ищу в карманах, не могу найти.
Приходится возвращаться в гостиницу. Только вошел, вижу – ключ лежит на стойке рядом с черепом и булыжником. На булыжнике что-то написано. Стараюсь прочесть – не могу.
Женщина говорит мне: «Давайте постараемся сделать так, чтоб этот чисто семейный случай не стал страховым случаем!»
Общественный туалет в Александровском саду, около выхода к Манежу. Очень чистый: мытые полы, круглые матовые лампы, ничем не воняет. На раковине маленькие пакетики с мыльным порошком. Много зеркал. Так было в самом конце пятидесятых. Хотя на самом деле – и во сне я это соображаю – этот замечательный сортир был около Никольской башни, напротив угла Исторического музея.
< В детстве мы с ребятами ходили гулять на Красную площадь – благо жили рядом – и заходили туда по малому делу и обсуждали, как там чисто и красиво. «Кремлевский сортир!» – гордо говорили мы. >
Итак, сон. Там еще большая душевая. Я раздеваюсь, гляжу на себя в зеркало. Какое у меня старое, грузное, дряблое, некрасивое тело.
Я бегу по поезду назад, потому что поезд со всего разбега втыкается в вокзал. Долго и мягко втыкается, бесконечный поезд, а я бегу-бегу по пустым вагонам, к окошку, к стеклянной двери в торце последнего вагона, и никак не могу добежать.
Я в комнате, где на огромной постели лежит – спит? – большая, красивая, совершенно неподвижная женщина. Я ложусь рядом. Входит другая женщина, мы с ней раздеваемся и начинаем заниматься любовью. Все очень подробно: всякие утонченные эротические ласки и нормальный традиционный секс. А та женщина, рядом, неподвижна, как будто бы она восковая. Я трогаю ее рукой. Действительно, восковое ощущение, тепло-прохладное, как свечка стеариновая, и на ощупь такая же.
Потом я встаю и выхожу из комнаты.
Выхожу на крыльцо.
Подъезжает длинный многоосный грузовик, целая фура. С некоторых колес слетела резина, остались только сдвоенные металлические диски. Я удивляюсь, как машина доехала.
Из кабины грузовика выходит Олин отец – я его никогда не видел живым, но видел фотографии, поэтому сразу узнаю – и помогает выйти Э. М., Олиной маме.
Она совсем молодая. Он говорит ей какие-то ласковые слова.
Я веду их внутрь дома, где нас ждет Оля. Дом – такой вот авангард второй половины ХХ века. Стеклянные до пола двери, стеклянные стены в холлах.
Из радиоприемника громко звучит песня про дружбу народов, как все кругом помирились, – на какой-то простецкий мотив, и слова смешные:
Турки и армяне сидят, выпивают;
Евреи и арабы друг друга не ругают,
и еще про кого-то – про осетин и ингушей и даже про тутси и хуту.
Входим в комнату, и тут я вдруг понимаю, что это примерно 2007 или 2008 год (хотя Олин отец умер гораздо раньше).
Ужас ясновидения охватывает меня: я понимаю, что сейчас, в этот момент, то есть в тот момент, который мне снится, все происходит за год-два до того времени, когда Э. М. пошла к врачу и ей поставили рак на четвертой стадии. Это было летом 2009 года, а 7 января 2010 года она умерла. Я понимаю, что должен предупредить. Но все веселятся, и я не могу сказать, произнести вслух. Тогда я пишу на бумажке – рука налита свинцом, едва вывожу буквы: «У Э. М. рак, надо срочно к врачу». Протягиваю Оле – она выбрасывает, не читая. Пишу еще раз, протягиваю ее отцу – он выбрасывает, не читая. Пишу в третий раз: «Э. М.! У вас рак!
Срочно бегите к врачу, еще есть время!»
Она читает, хохочет красивым глубоким смехом и выкидывает записку.
Потом уходит, громко цокая высокими каблуками по стеклянному полу.
«Почему-то раньше просто было получить деньги.
В кассу приходишь, и все дела. И зарплата, и гонорар в издательстве или на киностудии. А сейчас такие сложности, какие-то бланки, счета, обязательно перевод на карточку…» Говорю об этом с каким-то рыжим стариком, сидя в очереди в Сбербанке.
Я читаю статью в газете о каком-то министре, который был чрезвычайно жесток к своим детям.
Мы с Ирой в гостях. Много народу. Прощаемся, уходим.
Выходим из квартиры вместе с каким-то приятным мужчиной. Пробираемся через какие-то ремонтные завалы. Я натыкаюсь на ведро грязной воды. Злобно опрокидываю его. Вода выливается на грязный, в опилках и цементной пыли, пол. Становится еще грязнее.
Я возвращаюсь, потому что забыл портфель. Ира идет со мной. Этот мужчина говорит, что подождет нас внизу.
Мы снова выходим и не можем узнать его среди людей, толпящихся во дворе.
– Как он выглядит? – говорю я Ире.
– Забыла, – говорит она.
– Эх ты, художница! – говорю я. – Человека запомнить не можешь.
Она снисходительно смеется.