Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему? – удивился я.
– Увидишь почему, – ответил он. – Пока пойдем в буфет, возьмем кофе и коньяку.
Через какое-то время мы уже сидели в зале. Начало мы пропустили, и я не понимал, что происходит на экране. И это было совершенно потрясающее ощущение! Словно тебя вбросили в незнакомый мир, живущий по своим законам, мир, в котором ты сам, безо всякой карты, должен освоиться. Персонажи фильма казались вырванными из своих биографий. Кто они, откуда, чем занимаются – все это приходилось выяснять из жестов, оговорок, случайно брошенных реплик. Все в фильме стало единичным, неповторимым, принципиально важным. Казалось, ничего не значащие детали, события, фразы тотчас же ощетинились множеством смыслов. Жизнь, представленная на экране, обрела многоплановость и засверкала сразу всеми цветами радуги. О том, чтобы предугадать, как сложится сюжет, и речи не было. Он мог развиваться как угодно. Это была реальность, созданная исключительно моим воображением. Я с гордостью почувствовал себя соавтором режиссера. Правда, ненадолго. Вскоре всё угомонилось и встало на свои места. Жизнь на экране выстроилась в схему и понеслась в одном направлении. Фильм снова стал скучным. Но эти первые минуты тогда в зале вспоминались мне потом долгие годы.
Мой приятель оказался прав. На коммерческий фильм всегда следует приходить с некоторым опозданием. А еще лучше уходить с него незадолго до конца.
Именно тогда, неправильно посмотрев голливудский фильм, я усвоил, как мне показалось, глубокий инстинкт американской литературы. Инстинкт, который она тщательно скрывала, нередко подделываясь под свою ветхую европейскую прародительницу. Завязки, кульминации, развязки – думал я, – добродетели чисто европейские. Американский писатель если и любит что-нибудь из этого привычного набора, то, наверное, развязки, да и то разве что железнодорожные и автомобильные. Другие ему не интересны и не нужны. Его инстинкт – вопиющая антихудожественность, конвульсивность, фрагментарность. Видимо, потому, что сама Америка, изначально заселенная разными народами: англичанами, голландцами, французами, ирландцами, немцами, – по сути, огромное одеяло, наспех сшитое из лоскутков. Штаты – мозаика, сборка, состоящая из отдельных, самодостаточных фрагментов. Причем правила этой сборки никому не ясны. Порой даже самим американцам.
Америку нельзя принимать как должное. В ней нет ничего должного, окончательного, обязательного. Ее нужно постоянно собирать заново – в тысячный раз повторять открытие Колумба. И она станет такой, какой ты сам ее соберешь. Интеллектуальной, прагматичной, предприимчивой, религиозной, светской, урбанистической, пасторальной, демократической, аристократической, анархической, какой угодно… Впрочем, собирают ее, как правило, более-менее одинаково. Люди на разных континентах и в разные времена не так уж сильно различаются. Вспомним, как пушкинский Петр, русский Колумб, в предвкушении освоения новых земель говорит: “…И запируем на просторе!” В черновиках “Медного всадника” значилось “заторгуем”: “И заторгуем на просторе”. “Заторгуем” выходило как-то не по-русски, без удали. Но зато вполне реалистично. Так устроен человек: если вокруг свобода, простор, дует свежий ветер и скоро приедут гости, то первое, что приходит в голову, – заторговать. Свободная, просторная Америка, продуваемая с ледовитых канадских широт до восточного побережья, – страна в первую очередь трудолюбивая и торговая. Но ее можно собрать иначе. Все зависит от нас самих.
Как известно, дух народа отражается в его эпосе. Если бы американцы, победив двести лет назад англичан, сподобились сочинить героический эпос, то у них, наверное, получился бы сборник случайных обособленных историй фронтира, анекдотов безо всякого общего замысла. Интересно, что американские поэты неоднократно предпринимали попытки написать национальный эпос и создавали, следуя европейским образцам, героические поэмы-эпопеи. Всякий раз почему-то выходило плохо. Настолько плохо, что даже ура-патриотам становилось неловко. Нужно было искать другой путь, более адекватную и экономную форму, способную артикулировать сугубо американское чувство жизни.
Такая форма была найдена лишь в начале ХХ века Шервудом Андерсоном. Он сочинил “Уайнсбург, Огайо”, свой знаменитый роман-в-рассказах. В них Америка наконец-то себя узнает. Дух Среднего Запада, неукорененность человека на голой земле, страх перед многообразием вечной и обновляющейся жизни, агония патриархального мира и неврозы возносящихся к небу мегаполисов – все ощущения замыкаются в россыпи крошечных прозаических фрагментов, случайных микроисторий городка Уайнсбург в штате Огайо. Причем каждый эпизод передан так, словно сам он вот-вот рассыплется на отдельные фрагменты. Вместе с тем, читая Андерсона, ловишь себя на мысли, что конкретные события в его маленьком вымышленном мире вписаны в историю Среднего Запада и – шире – в историю Америки. Это ощущение присутствия некоей исторической панорамы и делает его текст эпическим. Проблема, однако, в том, что никакой внятной большой истории за Уайнсбургом не стоит. Есть лишь ее смутный образ, который следует угадать и почувствовать. Но выписать историю Уайнсбурга невозможно: в нашем распоряжении нет карт, нет хроник и нет документов.
Уильям Фолкнер оказался прилежным учеником Андерсона и завершил дело, так блистательно начатое учителем. Он создал серию романов, сагу “Йокнапатофы”, которую американцы признали своим эпосом. Когда Фолкнер, тогда еще автор одного довольно посредственного романа, встретился с Шервудом Андерсоном, тот дал ему несколько дельных советов. Один из них звучал примерно так: “Пишите о том, что знаете, и не стыдитесь этого”. Не такая уж банальная мысль, кстати говоря. Многие авторы, особенно великие, делали как раз ровно обратное – писали о том, чего не знали и с чем не был связан их жизненный опыт. Незнание, дистанция часто раскаляют воображение и заставляют художника творить. До встречи с Андерсоном Уильям Фолкнер, по-видимому, разделял это убеждение. Во всяком случае, в своих первых романах он писал о том, о чем имел лишь крайне смутное представление. Получилось неважно. Поэтому совет Андерсона пришелся очень кстати.
А что, собственно, знал Фолкнер? Да почти ничего из того, что могло бы заинтересовать американских читателей. На войну он не попал (не успел), в финансовых авантюрах не участвовал, не штурмовал, охваченный золотой лихорадкой, снега Аляски, не видел экзотических островов и тропических морей, как Конрад. В сущности, Фолкнер был деревенщиной, провинциалом, толком не знавшим ничего, кроме крошечного клочка американского Юга в штате Миссисипи, где он вырос. Зато этот клочок он знал досконально.
Последовав совету Андерсона, Фолкнер фактически повторил все то, что сделал автор “Уайнсбурга”. Правда, несколько укрупнив масштаб. Он построил не маленький город, а целый округ с городком и несколькими деревушками. Заселил его разными семействами: Сарторисами, Компсонами, Сноупсами. Подробно расчертил карту местности. И разместил весь свой вымышленный мир не на Среднем Западе, а на Юге. Но самое главное – он четко обозначил присутствие Истории, большой панорамы действия, из которой вылупились конкретные сцены фрагментированной реальности его романов. Тут мы не просто ощущаем историю, панораму, как у Андерсона. Приложив некоторые усилия, мы можем по кусочкам ее собрать. Фолкнер иногда нам в этом помогает, дополняя и снабжая романы разными ключами: то хронологией, то картой местности. Но основную работу приходится выполнять нам самим, положившись на свой страх и риск. Причем мы имеем дело не с одной историей, а с многочисленными историями, вставленными одна в другую, как матрешки. Конкретный, случайный эпизод включается в историю персонажа, который помещается в историю семьи, которая, в свою очередь, оказывается эпизодом истории Йокнапатофы, помещенной в большую Историю Америки. Эти матрешки нам надлежит правильно разместить друг в друге. Кроме того, каждая из историй имеет пробелы, пустоты. И мы, если только в самом деле хотим сориентироваться в пространстве Йокнапатофы, начинаем послушно их заполнять, сообразуясь с собственным жизненным опытом и пустив в ход воображение.