Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глинников вздохнул и ответил, что все это его как-то не привлекает, не зажигает… он упустил свой шанс. Ускользнул из длани истории, да самой судьбы! Там, в Туркмении. И вот теперь поражен безволием. Это такое наказание. Что же он, не пытался сочинять о том, о сем? О любви, несправедливости, природе? Пытался. Получается мазня, кисель по стене.
– Ну, – откликнулся Влад, пожимая плечами, – что тут скажешь? Значит, не дано.
– Нет! – вдруг решительно возразил Глинников. – Во мне еще бабка разгадала искру. И она вспыхивает, черт возьми, как только я приближаюсь к границе.
Разливая вино, Влад быстро посмотрел на друга.
– К какой границе?
– К той, возле которой я был! – выпалил Глинников и осушил свою чашу.
– В каком смысле? – спросил Влад, отпивая большими глотками из стакана.
– В прямом. Как только берусь описывать горный лагерь, слухи, подготовку, сон… Всё начинает по-другому звучать. Что-то во мне натягивается, как струны.
– Э-э, на чем ты там начинал играть?
– Какая разница. Хватит подначивать.
– Ну, я и не подначиваю. Просто к тому, что не на тот инструмент тебя отдали. Может, надо было на пианино. Стал бы композитором. Написал «Восточную рапсодию», да и дело с концом. Кто там будет разбираться, какой Восток имеется в виду… Лучше вот что: поехали на рыбалку! Тебе надо развеяться. Поехали в Скобаристан, раз уж так тебя манит восточная экзотика. Хотя эта область на западе. Но мне сейчас пришло в голову: Скобаристан. Все равно мы живем в Азии, что б не говорили… Пиши – не хочу. Я же тебе рассказывал, как там оказался?
Да, рассказывал об этой поездке на «Яве» сразу после дембеля в соседнюю область, жителей которой издавна называли скобарями: у них и сейчас чуть ли не в каждом магазине полно скобяных изделий – навесов, углов, штырей и пр.
Ночевал на турбазах и даже так просто, под соснами, пек купленную у местных картошку, купался, заплывал в заводи, полные пенопластовых поплавков – а они оборачивались благоуханными кувшинками. С тех пор этот Скобаристан стал для него Меккой, и он постоянно туда наезжал и за стаканом вина всегда пел осанну скобарейкам, вкусу вина, аромату кувшинок и сосен.
Глинникова не прельщала перспектива ехать за тридевять земель на мотоцикле. Он любил городской комфорт, хоть мало-мальский, как в общежитии. А дорожной романтики, то бишь тоски, ему хватало и в поездках по заданиям редакции.
– Я бы поехал в другую сторону, – ответил он, – сразу и без разговоров.
Влад засмеялся.
– Нет, поехал бы! Как Борис Тагеев! – продолжал, распаляясь, Глинников.
– Что за гусь?
– Был такой авантюрист в прошлом веке… Проник в Кабул, попал там в тюрьму, чудом вырвался, дошел с караваном под видом караванщика до Пешавара, вернулся в Петербург и написал книгу.
Друзья были хмельны, говорили громко, соседи все слышали за стенками и, хотя и привыкли к музыке и шумным дебатам этой комнаты, все равно ожидали драки и готовы были тут же вызвать милицию, даже порадовались бы такой оказии.
Влад некоторое время молча разглядывал толстяка Глинникова в майке и трико с отвислыми коленями.
– Ну… чего? – спросил Глинников, поправляя очки.
– Ты мне напоминаешь кого-то, какого-то персонажа…
– А ты мне напоминаешь Влада Никитаева.
– Потому что я знаю, чего хочу.
– И я знаю… теперь…
– Ладно! – Никитаев встал. – Отчаливаю. Слушай свой «Кашмир».
– А ты – поп-музыку… отопительной системы. И спроси там у них… как все обстоит на самом деле.
Ни слова больше не говоря, Влад открыл дверь в коридор и вышел. Глинников тяжело поднялся, запер дверь, взял папиросу, чиркнул спичкой и, прикурив, с хрустом сел на раскладушку, поразмышлял и щелкнул клавишей.
…Ночью проснулся внезапно, как это обычно бывает после выпивки, ворочался и никак не мог уснуть. За черным квадратом окна было тихо, все горлопаны общежития угомонились, не лаяли вечные собачки, не галдели дети.
Морока…
Но… разве не этому учил Лев Толстой? Иисус Христос? Будда? Подставь щеку, не убий, не причиняй страданий. Он так и поступил. И вот мается. А… каково этим?
Он вспомнил ослепшие от ярости глаза механика Бориса, так что его передернуло, приподнявшись, взял чайник, отпил прямо из носика, нашарил пачку, чиркнул спичкой, задымил в темноте, думая, что все это где-то сейчас продолжается…
А он спасся. Гомеровские боги ткут несчастья, чтобы было, о чем петь. А он – он выбирает молчание. Вот так. Сам выбирает, и все. Решено.
Тлела папироса, отражаясь в оконном стекле, словно откуда-то оттуда, из тьмы, за ним подглядывал пес, пес туркменского сна, который отныне будет стеречь каждое его движение – до скончания дней.
Насте
…Дело не в предмете, а в том, что стоит за ним.
Хазрат Инайят Хан[6]
Привезти дочке флейту я решил, когда в полку сломался движок помпы, гнавшей из степных недр ледяную воду.
Мы отправились в соседний кишлак на водовозке, встали с ведрами цепочкой у грота подземной реки. Старцы наблюдали за нами, тут же крутились бачата. Вода была холодной, хотя и стоял зной. Но река бежала под землей от самых гор, питаемая родниками и ледниками. Воды в ней было много, темной, шепчущей в гроте и чистой, тихой на свету. В кишлаке слышны были людские голоса, где-то кудахтала курица. Мы переговаривались, пошучивали, передавая друг другу ведра, мол, живой водопровод, так и будем до дембеля качать. И качаться.
Тут вдруг бачата закричали, толкая друг друга, и почти сразу же раздались визгливые звуки. Под шелковицей рядом со старцами коротко стриженный, юркий, черноглазый мальчишка старательно раздувал щеки, играя на длинной флейте. Мотив был довольно затейлив и диковат для нашего слуха. Ребята морщились, качали головами. Но музыкант играл самозабвенно, не обращая ни на кого внимания, он и вообще вряд ли кого-то видел, как это обычно у музыкантов. «Да ладно… пупок надрывать, уймись, бача!» Но тот продолжал наяривать, его музыка была похожа на разлетающиеся искры или на стремительные росчерки горящей головешки в темноте. Хотя желтел и голубел вечный летний афганский день.
Когда цистерна была наполнена, мы пошли в тень шелковицы курить. Старики прикладывали к морщинистым лбам смуглые руки, разглядывая нас вблизи. Даже и в густой тени шелковицы свет был ярок. Афганское солнце напитывает каждую молекулу воздуха. Кто-то предложил старикам сигарет, наших обычных, без фильтра, трое взяли, но закурил один. Оборванный босой шкет в шерстяной безрукавке на голое тело, сверкая глазенками, смело потребовал бакшиш. «Мал еще», – сказали ему. Он отскочил в сторону и начал строить рожи. Флейтист замолчал. Смотрел, улыбался. Я попросил у него флейту. Но он отрицательно покачал головой. Я не буду играть, объяснил я, только рассмотрю. Лук, фамиди? Он отвел руку с флейтой. Понимал, но не показывал.