Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А… какое слово вас так смутило?
Раиса Петровна надела очки и вместе с ними как будто бы облачилась в непроницаемую броню из чувства собственного достоинства. Затем она степенно прочла начало одного из моих рассказов:
«Я догадывалась, что хозяин нашей квартиры – мудак».
Слово «мудак» и впрямь прозвучало так, словно она произнесла его первый раз в жизни. Мне действительно стало неловко.
– Но это не матерное слово, – заметила я.
Законодательные нововведения последних лет обязывали меня как редактора знать все матерные корни и их производные.
– Но это очень плохое слово, – парировала Раиса Петровна. – Оно на грани.
Я снова потупилась, но продолжала настаивать на своем:
– Оно здесь оправданно. И не только потому, что хозяин нашей квартиры и впрямь был мудаком.
– Нет, не оправданно! Это эффектный прием, который не оправдан дальнейшим текстом. Вы просто пытаетесь таким образом завлечь читателя!
«Так а что же плохого в том, что я завлеку читателя?» – удивилась я про себя, но вслух не произнесла.
Раиса Петровна принялась зачитывать мой текст, попутно объясняя, что он слабый, скучный, рыхлый. Выделяя отдельные слова, она давала понять, что я нарушаю ритм.
– Вы ведь читали Пушкина, – говорила она (я мысленно простонала: явился-таки и Пушкин). – Его тексты как музыка, вспомните, сколько в них гласных.
Тут она начала выделять согласные в моих предложениях.
Я не знала, что отвечать.
– Что же, надо его переделать? Весь переделать?
– Разумеется, начало нужно точно переписать.
– Но в Фейсбуке его так хорошо прочитали.
– В Фейсбуке! – Раиса Петровна снова уставилась на меня так, что меня заморозило. – Большая литература – не для Фейсбука. Если вы собираетесь выпускать книгу, то должны ориентироваться совсем на другого читателя. Вы не можете подсунуть ему то же самое, что даете Фейсбуку.
Я вдруг почувствовала себя заболевшей: щеки горели, лоб взмок. Я чувствовала, что за Раисой Петровной есть какая-то правда. Что у нее есть Пушкин, и Гоголь, и настоящее образование, и годы преподавания, и какие-то великие ученики, а у меня есть хозяин-мудак и рассказ про розовый хуй.
После занятия я шла к автобусной остановке, загребая осенними ботинками первый снег, и думала о том, смогу ли я переписать свои тексты. Убрать из них то, что самой мне так нравилось, что любили мои друзья и все эти презренные пользователи социальных сетей. «Кто же тогда будет меня читать?» – думала я. Воображение мое рисовало толпы Раис Петровн. «Но, с другой стороны, ведь и я могу ошибаться, – продолжала я рассуждать. – Вдруг она права? Вдруг и правда текст рыхлый?» Когда Раиса Петровна читала его вслух, он действительно казался мне рыхлым. И с таким количеством рычащих согласных, что я и сама уже не понимала, как могла его так написать.
В преддверии публичных чтений я встретилась с Мишей, чтобы обсудить дневник анонима. Мне очень хотелось нажаловаться ему на Раису Петровну, но я не решалась, опасаясь нравоучений. Он, как всегда, выглядел изможденным – после преподавания в университете, семинаров у сирот, частных уроков со школьниками и лекций богатым дамам, которые его, слава богу, еще и кормили. Про Мишу многие говорили, что он гений, – сама я не раз слышала такие слова от общих знакомых. Однако к своим талантам он относился не то чтобы легкомысленно, но спокойно, без суеты – ни в чем не провозглашал себя специалистом, большой филологией занимался в соавторстве с лучшим другом, над книгами и статьями работал без фанатизма. «Старый стану – появится время писать», – отшучивался он. Зато с большой охотой писал он «стихи по случаю» – невероятно язвительные, остроумные, ужасно смешные стихотворения про сирот, студентов, школьников и богатых дам. Но главной его любовью всегда оставались коты: о них он не поленился издать книгу примитивной поэзии. «Тянусь я так же к котику, как наркоман к наркотику» – было, кажется, на обложке.
– Прекрасный дневник. Прекрасный аноним, – сказал он, когда я открыла компьютер, чтобы мы вместе могли составить план. – Текст изумительный. Язык, язык! Какие слова! Ты обратила внимание? Над этим текстом просто витает тень платоновской прозы. Смотри, вот он пишет, что у него не осталось приличной одежды: «Так что стыдно поехать для использования отпуска в родную деревню» – это же абсолютно платоновский язык! Абсолютно! Или вот про то, что его экономика совсем дрянная.
– Я только «Котлован» в институте читала, да и то плохо помню, – призналась я.
– Ничего страшного. У Платонова особый язык, появившийся из чувства времени. Например, где-то было «устраняется с производства». Понимаешь, не увольняется, а устраняется!
Тут я вспомнила «беспрерывное изъятие людей» у Марии Сванидзе.
– Или вот еще у Платонова, – продолжал Миша. – «Я к ней приорганизовался». Ну то есть переспал он с ней. Приорганизовался! Из таких дневников, из записок твоего бедняги-анонима видно, как вырос этот язык, как сложился. Замечательная находка! Удивительно, какая ты иногда дура, а какая порою умница.
– Эй!
После этого мы читали вместе дневник, выбирая из него лучшие места.
– «Где-то в лесу раздался неряшливый выстрел с пугливым криком, – читал Миша вслух, и в голосе его было столько тепла, столько доброй и восхищенной иронии к моему анониму, что я чуть было сентиментально не прослезилась, – …вылетела стая обиженных грачей еще послышелся безжалостный огонь и в воздухе закружилась жертва. Белый грач жалкая жертва человека злодея упал в реку слегка обозрив мутную воду вину по тичению скрылся из глаз. Вот она жизнь живых». Но это же он Тургенева начитался! А, вот он и пишет в другой записи, выше, что читал «Записки охотника». Ты знаешь, ведь это трагедия. Ведь он же живет в кошмаре, в тридцать втором году, в Козлове, он голодает, у него нет ботинок и брюк. И он читает Тургенева, Толстого, Некрасова, Гоголя и хочет стать сверхчеловеком новой эпохи, все лучшее взяв из мира, который был уничтожен и осквернен. Все эти его занятия – живопись, литература, наблюдения за природой, – все это удаляет его от общества, новейшим продуктом которого он так желает быть! Ведь это конфликт! Основной конфликт текста: наш аноним еще не Дон Кихот, но уже отъехал!
– Так, а вот эту фразу я запишу.
– Но ты же понимаешь, что он в конце умер? – сказал вдруг Миша.
Я вздрогнула.
– Почему умер?
К концу дневника мой аноним перенес тяжелый грипп и в отчаянии от бедственной своей «экономики» вернулся в родное село. Последняя запись была датирована 17 июня 1932 года. Он сообщил, что живет теперь дома, ест лучше, чем в городе, но беспокоится, что живет на попечении и не имеет своего хлеба и картошки. Много занимается садоводством, отправил письменные работы в заочный сектор какого-то института. Готовится к зачету. Последние строки: «Но все же не удобно жить и ест хлеб гокда своею нет. Но нечего».