Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А дальше? — и Леня Монгол радовался, что Эбергард молчит: он так и знал, вот видишь, тебе нечего сказать, ты сам понял. — Как у тебя с монстром?
— Всё сложилось, — он больше не увидит Леню Монгола, а вот Леня Монгол однажды побегает еще за ним; глупо, но так бы подумал любой, когда уже не полагается плакать, когда обижают.
— Можешь попросить его принять Муджири? Там вопрос по земле.
— Представлю. Монстр вроде прислушивается. — Зачем? От неожиданности, но это ничего, что врет, можно будет: монстр ответил «да, но не сейчас», монстр почему-то промолчал, сказал «мне надо еще подумать», что земля эта приглянулась племяннику монстра, городскому ФСБ, Лиде — и не проверишь.
Леня Монгол приобнял Эбергарда и развернул лицом к Муджири, внимательнейше наблюдавшему за их беседой, и хлопнул Эбергарда ладонью по груди: он, вот он решит — и ваш вопрос, Давид Георгиевич, порешали.
Хотелось исчезнуть, не быть, но разбегаться не полагалось, курили и прощались с поцелуями на крыльце, рассматривая, кто ездит на чем, есть ли охрана; Эбергард отпустил Павла Валентиновича, но не мог на глазах у всех отправиться пешком в сторону метро; всё, Бабца уволили, с монстром пока не сложилось, он — никто, и Леня Монгол ему ничего не должен.
— Раньше честность была, — Муджири из вежливости не говорил про дело, не он же договаривался, не ему и спрашивать, просто он остановился рядом с уважаемым человеком, размещая поглубже легкую меховую шапку на голове. — Я ни к кому не ездил. Ко мне приезжал секретарь райкома. Мы могли с ним бутылочку коньяка распить. Но давать конверт? И в голову бы не пришло! Я обратился: хочу как-то обозначиться, приготовил в подарок ружье Тургенева, сказали: префект оружие любит… А мне: он просто так никого не принимает. Ищи кого-нибудь в ФСБ. Почему? — он добился своего, Эбергард взглянул в его печальные, страдающие глаза: да что же это такое?!
У «ауди кью-5» Муджири ждали трое мрачных, больших одноплеменных мужчин, он иногда говорил про них «племянники», иногда «родственники»; родственники всегда сопровождали его на отдельной машине.
— Надо уважать людей. Я — крупнейший налогоплательщик Восточно-Южного округа, — и Муджири посмотрел, куда обернулся Эбергард: официанты, пополнив свои ряды швейцарами и гардеробщиком, выстроились коридором — от крыльца до «фольксвагена» Лени Монгола, — он шел и каждому совал бумажку, налево и направо, одаренные кланялись.
— По пятьсот дает. Всегда по столько. И парковщикам. И на заправке, — и Муджири показал руками, как сеятель разбрасывает зерна. — Говорит: да не оскудеет рука… Приехал ко мне на тот Новый год: есть заказ на тебя, Давид Георгиевич, хотят тебя закрыть, предупреждаю по дружбе, и по дружбе — за полтинник всё решу. Человек!
— Да, — Эбергард кивнул.
— И так три раза: зимой, летом и опять зимой. Еще полтинник. И соточка. Я потом проверил, когда появилась возможность, — никто меня не заказывал. Леня Монгол, ты запомни, обманывает только своих. Так надежней. И безопасней. Ну, — и они обнялись, — спасибо тебе! Ты заезжай с дочкой, сделаем хорошую скидку! — Муджири сошел по ступенькам навстречу встречающим, берегущим от подскальзываний рукам, сразу распрямившись и ступая страшно и весомо, с каким-то едва смиряемым бешенством оглядывая свою свиту, словно не вполне понимая: кто же они такие и как смеют прикасаться?!
Машины разъезжались, поплевав дымком, Эбергард остался один, здесь, где с умоляющим мяуканьем раздавали листовки, нищая собирала милостыню в коробочку из-под айфона, легко целовались, словно клевали друг друга, встретившиеся влюбленные (рюкзачок за спиной), под столбом, обклеенным фотографиями пропавших красавиц (не найдут даже зубной коронки), рядом с женщиной, что, обмерев от усталости и стыда, прижимала к груди лист бумаги (Эбергард ожидал прочесть «помогите, умирает ребенок», но на бумажке зияло «Дипломы. Аттестаты. Трудовая»), а вот за ней девушка держала плакатик «Умерла мама» — телевизионные сериалы добавляли ей достоверности, окружали, в согласии со сценарием, маленькими братишками и сестричками с печальными глазами, православной, но совершенно непрактичной бабушкой, плачущей над чужими свадьбами и похоронами (всегда отказывают ноги), богатым, но бессердечным и пожилым ухажером-кротом, сутенерами, развратной подругой и честным парнем-приятелем, попадающим из затратной беды в еще более затратную беду, — днем эта же девушка ходила согнувшись с клюкой у светофора на пересечении Сиреневой и Зарайской, собирая «на операцию». Вокруг прохаживались кавказцы, зачесом и блестящим закреплением волос равняясь на кинематографические образы итальянской мафии на улицах Нью-Йорка, и одинокие молодые люди поднимались из подземных глубин и брели к хвостам троллейбусных очередей с неприметной значительностью наемных убийц…
Куда же теперь? — смятение настигало его всегда после встречи, соударения с чьим-то ясным, резко прочерченным победоносным маршрутом, он не мог почему-то так, как все, и если раньше одна девушка, Улрике, объясняла ему: нет, и ты можешь, то теперь она подбирала мозаичную плитку на столбы в гостиной и читала, «час и день зачатия влияет на пол ребенка», и больше он не верил ей, там, в… еще не называемом «семьей», всё уже (по второму разу) шло понятней, еще немного — и страсть, жажда и удобство телесных соединений, так владевшие ими (потом поймется — только им, а Улрике всего лишь — всё для него, вот что называется «всего лишь»!), перейдут в экономную супружескую близость, в ночное домашнее животное, неприхотливое, близорукое, независимо обитающее где-то само по себе незверье, приходящее так неявно, призраком, что невозможно понять: пришло? Приходило в обертке ночи? Просит что-то? Довольно всем? И слово «нужна» больше не появится с близостью рядом и не придет даже рядом постоять; на жизни надо писать «всё это сейчас пройдет», чтобы потребитель знал с самого начала — торопись; центральная канализация, горячее водоснабжение, обеды для бездомных и телевизор побороли ад — всем хватило, всё, чем не владеешь, — можно посмотреть, ты Бог — пользуйся, переключай каналы.
Эбергард не спустился в метро, смотрел, паря над сочившейся раной жизни, метрополитеновским устьем, на течение нижней, обыкновенной жизни, на возникшие (казалось ему — раньше не было) сословия людей, согласившихся с пожизненной и наследственной низостью, — не горы и языки разделяли теперь русскоязычных, не полосатые столбики и мускулистые имена вождей, а — восходящий поток воздуха поднимал одних, земля же притягивала других, многих. Люди разделялись по участи. Миллионы согласились стать мусорщиками, проводниками поездов, расклейщиками объявлений, вахтерами, водителями, продавцами, массажистами, нянями грудных детей, дворниками, кассирами платных туалетов, переносчиками тяжестей, дежурят у компьютерных бойниц, смотрятся в мониторное небо, садятся за почтовые решетки и на цепь в стеклянные банковские конуры, — некрасивые люди из съемных комнатквартир разбирают сотни низких уделов для некрасивых людей-пчел в дешевой одежде с жидкими волосами и рябым лицом, учатся опускать глаза, знать место — место угадывается по выражению глаз, по — «как человек идет», а уже потом — «одет»; им отвели место, где им можно громко смеяться, с такими же — образовывать семьи, таких же — рожать, и по телевизору в утешение покажут множество мест, где им не побывать, покажут жизнь настоящих: вот это — жизнь, а вы — тени ее, сопутствующий мощному движению крупного млекопитающего однонаправленный мусор; делайте всё, что скажут, питайтесь по расписанию — у них, вот у этих, жалких, расписанных, свои школы, особые дворы, магазины, свой язык и телепрограмма… Эбергард давно не спускался в метро, к этим, в плацкартные вагоны, очереди Сбербанка, подсобное хозяйство участковых и уличного быдла — но понимал: родом отсюда, но теперь он и друзья, и соседние «правящие круги» живут на летающем острове — их поднимает теплый воздух и несет; оседлали, удержались, угадали, повезло, и он не вернется — сюда. Только гостем. Дело не в деньгах, казалось ему, и не в надеждах — в выражении глаз. В том, каким его когда-то увидит Эрна.