Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все равно жизни не дадут… поеду… к вам в Барсуки. Примешь?
— Приму.
Давно уже приняла.
— Я тут думал… поместье, которое твоей боярыне принадлежало… у нее ж никого из родни не осталось, а значит, продавать будут. Дорого не попросят. А у меня теперь деньги есть. Вроде бы…
Вот именно, что вроде бы и есть, а коль разобраться, то и нету, потому как осерчает царица-матушка за своеволие, и тогда добре бы шкуру целою сохранить, не то что деньги.
— Если получится прикупить…
— Там хозяйство хорошее, — согласилась я. И добавила: — Было прежде.
От верно, что было… и маслобойни стояли, и птичий двор, и скотный, и шерсть чесали да валяли, пряли и ткали, вязали платки пуховые, легкие да мягкие. Люду было изрядно… и тепериче что стало? Вестимо, не бросили, прислали кого в пригляд, но это ж каждый знает, что чужой глаз так приглядит, что после и соринки лишнее не останется.
А ведь славно было бы.
Барсуки недалече. Стали б к бабке наезжать… аль ее к себе прибрали. Домина-то у боярыни нашей преизрядная… зажили бы…
В этом месте ему было не по себе.
Возвращались сны.
Радужные. Яркие. И не о том, как он умер, — к этому он привык давно и уже не пугался, но вот те…
Труба хитрая с цветными стеклышками внутри. Глядишь сквозь нее на солнце, поворачиваешь, и внутри узоры предивные складываются. Ему жуть до чего любопытно было, как же она, труба эта, устроена. Вот и расколупал.
Внутри не было узоров.
Только горсточка стеклышек цветных. Он их в трубу засыпал, да только без толку.
— Что ты наделал? — Матушка хмурится. Она недовольна, как в тот раз, когда он в норманнского посланника тыквенною семечкой плюнул. А он не нарочно.
Он в муху целил.
— Простите, матушка. — Он присел, как учили, хотя ж не нравилось ему ноги кренделем завязывать. И одежды эти: от чулок шерстяных ноги чешутся. А узкие штаны из блискучей ткани тесны, не присядешь толком. Все кажется — лопнут.
И ладно, еще парик надеть не заставили.
Тут он всяко уперся.
— Ты ведешь себя неправильно, дорогой. — Голос матушки потеплел. Пальцы ее коснулись щеки, от них пахло травами и еще зельями. — Любопытство — это хорошо, но ты должен понимать, что не всегда стоит поддаваться ему. Ты должен учиться сдерживать себя.
Да, он помнил.
Про сдерживать.
И про то, что надобно вести себя так, чтобы матушке за него не было стыдно. И не только матушке. Он ведь царем станет. Потом, когда батюшка умрет. А матушка говорит, будто ему уже недолго осталось… жаль. Батюшка хороший.
Он, правда, редко появляется, зато всегда с дарами. Вон, и коня принес резного на палочке, расписного, яркого. Саблю деревянную. Щит, почти как настоящий… матушке не понравилось.
— Тебе не о том думать надобно. — Подарки отобрать она не посмела. Она вовсе батюшку побаивалась, хотя и держалась с ним важно, как и с прочими. — Ты не просто ребенок. Ты будущий царь. Тебе некогда заниматься глупостями.
А это не глупости.
И пусть лошадка для совсем малышей, а он уже большой, но ведь сабля хороша была… и щит… жаль, что сломался. И как только наглый холоп посмел в сундук залезть? И ладно бы просто вытащил игрушки, но нет, поломал…
— Выпори его! — Он не плакал, хотя игрушек жаль было. Но цари не плачут по поломанным саблям.
— Выпорю, — обещала матушка.
Сны кружат. Мешают одно с другим, вытягивая дни разбереженной проклятой жизни. И вот всплывает подслушанный некогда разговор.
Он спал.
Он уснул и проснулся, разбуженный голосами. Матушкин звенел, что струна натянутая.
— Ты обещал мне…
— Охолони. — Отцов был строг. И этот голос вытянул его из постели. Он… собирался кинуться навстречу отцу? Обнять его? Рассказать, что за прошлую седмицу научился многому? Буквы норманнские вот… и еще считать до десяти. По норманнски. По-росски он и без того умеет, даже до ста и обратно. Еще стихи выучил.
Глупые какие-то.
Непонятные.
Но матушка одобрила. Сказала, что царю надобно развивать чувство прекрасного.
— Я спокойна. — Матушка и вправду говорила тихо, но от ее тона стало не по себе. И он замер. Матушка не одобрит, что он поднялся… да и представать перед батюшкой в этаком виде… Рубаха белая, широкая и длинная, в которой он сам себе девчонкой казался. А еще чепчик этот, который матушка надевать велела и самолично завязывала, чтоб ему, значится, в уши не надуло.
— Но скажи, не ты ли обещал мне, что однажды я стану твоей женой не только втайне?
— Так ведь… у тебя муж есть.
— Прежде ты о том не думал. Или думал? Что ты мне сказал? Отойдет… а не захочет, то и…
— И не жалко тебе мужика?
Про мужика он не очень понял. Стоять на полу было холодно. И страшновато. Сквозь окна цветные луна пробиралась.
— То есть теперь я его жалеть должна? А он меня пожалеет, когда вернется? Или тебе все равно уже? Ты клялся перед Божиней, что любишь… я верила… я никому так не верила, как тебе… а теперь…
— Все решено.
— Стой! Кем решено? Ими? Это они заставляют…
— Никто меня не заставляет. Я люблю ее.
— Вот, значит, как? — Голос матушкин заледенел. — Ее любишь? А меня?
— Прости.
— Не прощу! — И таким гневом полыхнуло, что луна и та попятилась. — Не прощу! Ты поклялся, что мы будем вместе… и ради этого я терпела… насмешки терпела. Плевки. Позор, которым покрыла и себя, и весь свой род… ты сказал, что мы должны таиться, и я таилась… я принимала смиренно все, что ты давал… и этого недоумка, по недоразумению считающегося моим мужем. Как же… позор прикрыть. Но разве наш сын — это позор?
Он замер.
Застыл, больше не ощущая ни холода, ни страха.
Он позор? Для кого? И…
— Он — благословение Божини. И ты говорил, что прячешь его… защищаешь… что надо дождаться, когда наш мальчик повзрослеет, и тогда ты расскажешь правду. Объявишь его наследником… Ты поклялся в том, что объявишь!
— Тише!
— Тише? О нет… себя бы я простила… смирилась бы, но наш сын… кем он теперь будет?
— Поверь, я позабочусь, чтобы он ни в чем не нуждался.
— Титул бросишь? У него уже есть мой. Деньги? Мой род не беден.
— Тогда чего ты хочешь?
Он отступил.
К кровати. В ней безопасно. Под тяжелым пуховым одеялом, которое еще недавно казалось душным. А теперь он всей сутью своей желал спрятаться под этой тяжестью, закрыться пуховым щитом от взрослого гнева, который клокотал в отцовском голосе.