Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет никаких берендеев, – произнес Щукин.
– Получается, есть. Помолчали.
– А где он ножи берет? – спросил Чибирев.
– Привозят ему. Как и вы, точно так же. С курьером.
– Мы не просто курьеры, мы курьеры-носильщики, – отозвался Щукин.
– Прежде всего вы мои друзья, – сказал Дядя Тепа, – а потом уже носильщики и курьеры. Другой бы взял товар где-нибудь в Билефельде и отправил бы вас обратно. На своем горбу до места дотащить – это уже не проблема, не ваша проблема, не думайте, мы сильные, жизнь ко многому приучает. Я бы мог и одного, а не двоих, с одним легче. Вы думаете, я из жадности вас двоих?.. Один бы привез – мне бы надолго хватило. И забот бы не знал. Поблагодарил бы в Билефельде – и до свидания. А дальше сам. До Рекклингхаузена и дальше. Но вы мои друзья, а не просто носильщики, не просто курьеры, и я вас обоих выписал, обоих, а не одного, потому что хочу, чтобы вы на мир посмотрели, оба, и вас к себе везу, в гости, в глубинку, домой, чтобы вы посмотрели своими глазами на мир, причем изнутри, потому что вы полжизни прожили, а ни хера не видели. На вас даже смотреть стыдно. Щукин сдержался. Чибирев спросил:
– Ножи, ножи… Это какие? Которые на каждом перекрестке у нас продавали, те, что ли?
– Уже не продают? – спросил Дядя Тепа (как время быстро бежит!..).
– Давно не видел, – сказал Чибирев.
– Значит, все в Европу отправили. А зачем у вас продавать? У вас все равно денег нет. А здесь покупают. Три штуки комплект – пять марок.
– Мухобойки дороже.
– Ножи легче отскакивают. У них тяга выше. Чибирев не стал говорить, что этих ножей у него дома два комплекта как минимум, – один купила когда-то жена и положила в ящик буфета, чтобы забыть об их наличии в доме, другой – купил он, в подарок жене. К Международному женскому дню 8 марта.
Щукин знал, о чем речь, но не помнил, есть ли в их доме эти бессмысленные ножи, – наверное, есть, ибо у кого же их не было? Кажется, все городское население СССР ими снабдилось.
Нож был похож не столько на нож, сколько на вязальную спицу. Их и делали из спиц. К одному концу спицы припаивали проволоку, закрученную винтом, далее – кольцо (собственно режущую часть), а другой конец загибали под прямым углом, и получалась ручка. Если спицей проткнуть корнеплод до режущего кольца и совершать вращательные движения по часовой стрелке (“кто умеет заводить будильник, у того обязательно получится”), нож будет вкручиваться внутрь корнеплода, а из режущего кольца покажется спиралевидная весьма аппетитная ленточка. Когда корнеплод просверлен насквозь, ленточку берут в левую руку, а правой заводят конец за конец. Получается овощной бутон. Картофельный бутон жарится во фритюре. Морковным – украшают салат.
Продавцы ножей обычно выступали парами. Один сверлил и закручивал, другой жарил в кипящем масле на походном примусе “Шмель”. При этом во всех городах, на всех рынках и перекрестках всегда произносилась одна и та же “сказка”, сочетающая рекламный текст с нехитрой инструкцией. Все продавцы знали сказку наизусть. Бригадиры не рекомендовали реализаторам отступать от канона. И в самом деле, замени пару слов на свои, пропусти “ваш ребенок будет доволен” или шуточку про будильник, и публика отойдет от стола, спрос упадет, “тяга” уменьшится, ножи перестанут “отскакивать”. Рассказывали, что над “сказкой” поработали психолингвисты. Очень может быть. Дядя Тепа, обдумывая эксклюзивное представление с мухобойками, учитывал опыт ножевиков.
В Советском Союзе ножи “отскакивали” по три рубля за комлект, особенно хорошо перед праздниками – Новым годом и Женским днем. Реализаторы брали оптом у посредников, в зависимости от числа посредников они платили в пределах пятидесяти копеек—полутора рублей. Затем разъезжались по городам с учетам указаний координаторов. Ножи продавались на рынках Кишинева, Грозного, Вильнюса… Волгограда, Пскова, Читы… Ленинграда, Москвы… В трех Кировсках и пяти Первомайсках!
Навар – от ста до пятисот процентов.
Металл в Советском Союзе был чрезвычайно дешевый.
Стало еще наваристей с распадом Союза, когда ножевики потянулись в Восточную Европу. Передовой отряд махнул в Западную. Упомянутый берендей был из числа первопроходцев.
Дядя Тепа на принадлежал к ножевой мафии, но, загремев два года назад в Первый Медицинский с острым панкреатитом, он был представлен одному камнепочечнику, актеру, Театр комедии им. Акимова. В свободное от работы время актер отлучался то в Новгород, то в Выборг, то в Тихвин, то в Кингисепп, где подрабатывал на ножах (а надо отметить, профессиональные лицедеи особо ценились в ножевом синдикате – за их исключительный артистизм, за способность держать внимание аудитории и проникновенно доносить до умов правду “сказки”). Может, актер не чаял выкарабкаться или на это были другие причины, но тайное знание об овощных ножах он передал Дяде Тепе. Многое было поведано, вполне достаточное для того, чтобы по выходу из клиники Дядя Тепа легко примкнул к ножевикам. Но он не примкнул. Решил идти своей дорогой. Он додумался до мухобоек.
– Набоков Германию терпеть не мог. Это неожиданно произнес Щукин. Дядя Тепа стряхнул задумчивость.
Темнело. Интервалы между поездами удлинялись.
Чибирев, сидевший на скамеечке, клевал носом.
Дядя Тепа размял пальцы. Он не был знаком с берендеем. Для него Берендей, как Летучий Голландец. Символ, что ли.
Щукин заговорил:
– Если перейти на ту платформу и набрать в урнах билетов, все они будут до этой станции, но со встречного направления. Если мы предъявим их контролеру, он поймет, что мы часто ездим сюда, и причем всегда вон оттуда… Он не будет требовать от нас билетов, потому что поймет, что мы сели не на тот поезд. Едем не в ту сторону. И сейчас выйдем. Он пожалеет нас, а не прогонит. Вот как следовало бы поступить.
Дядя Тепа подумал: как странно! Такая простая мысль и никогда не приходила мне в голову.
– Принято. – Он встал. – Ты со мной?
Дядя Тепа и Щукин направляются к подземному переходу.
…Что холодает, они почувствовали на четвертой.
Дядя Тепа объяснил похолодание не наступлением ночи, а тем, что путь их ведет в горы. Рельеф был холмистый, местами неровный, однако ни Чибирев, ни Щукин гор еще не заметили.
Какая же это была – пятая или шестая? На ней, мало чем отличавшейся от других, все трое испытали новое потрясение, не в пример прежним встряскам – сильное по-хорошему.
Ждали очередного поезда. Уж ночь наступила. Европейская ночь, одна из тех. Ровный электрический свет лежал на пустынной платформе. Усталые и расслабленные, путешественники предавались неге, бездействию, табакокурению. Когда громогласно нечто выразилось-передалось на легко узнаваемом, но непонятном немецком наречии, им и в голову не пришло, что этот убедительный мужественный голос, более предупреждающий, чем информирующий, обращался к ним персонально. Продолжали сидеть. Дядя Тепа оглянулся на странный шорох: в пяти шагах от него, подобно секундной стрелке (секундной стреле, или лучше – секундному бревнышку…), скользил по невидимому циферблату как бы шлагбаум, он и был шлагбаумом, только чрезвычайно коротким, не больше метра в длину. Коротышка-шлагбаум застыл в положении “0/12” стройным столбиком, приглашая пройти куда-то туда – за перегородку, на которую до сих пор, как и собственно на этот нелепый шлагбаум, путешественники не обращали внимания. “Зачем?” – спросил Чибирев. “Нас выгоняют?” – поинтересовался Щукин. Дядя Тепа, знаток немецкого образа жизни, был изумлен не меньше товарищей. Самоподъемник сам по себе был диковат и вроде бы неуместен, но вызванный к действию здесь и теперь, он казался дважды абсурдным. Зашевелились, когда с еще большим посылом – повторно – адресуясь исключительно к ним (исключать было не из кого за отсутствием других пассажиров), тот же мужской голос что-то немногословно изрек тоном не на шутку встревоженного декламатора. Сам декламатор обнаружился тут же – в стеклянном аквариуме (микрофон-плодоножка… компьютер… пульт…), он торопливо покидал диспетчерскую, как бы назвал Чибирев сей кабинет (Чибирев бы “диспетчер” сказал, “дежурный по вокзалу” – сказал бы Щукин), он спустился по лестнице, ступил на перрон… “Может, курить нельзя?” – спросил Дядя Тепа себя, чувствуя, что теряет уверенность. Человек шел по направлению к ним и все говорил, говорил, но, подойдя, замолчал, сообразив, наверное, что его слова все равно не поймут, и показал, молча, рукой на, стало быть, выход – как им казалось. Все трое безропотно потянулись к вещам, но дежурный-или-диспетчер замахал руками: не надо, не надо! – он взял за руку Чибирева и повел без вещей туда, за шлагбаум; следом шли Дядя Тепа и Щукин, не зная что и подумать. За шлагбаумом, вопреки ожиданиям, выхода не было и вообще не было ничего, была небольшая площадка, огороженная с трех сторон; путешественники рефлекторно повернулись лицом к вещам, оставленным на платформе; человек почти бегом поспешил обратно к себе – и вот четвертая сторона – коротышка-шлагбаум медленно и дурашливо опускается перед их вытаращенными глазами. “И что это значит? – спросил Чибирев. – Западня или как?” – “Бред какой-то!” – сказал Дядя Тепа. И тут все трое услышали приближение поезда. “Наш?” – Щукин ошибся, не их. Это был товарняк, состав по русским меркам не очень большой – вагонов тридцать примерно. И скорость была небольшая. Как будто перед глазами аккуратно протягивает ленту ровно работающий невидимый лентопротяжный механизм. Поезд, пожалуй, более скорым казался бы, когда бы громче гремел, когда бы вагоны качало, трясло и подбрасывало, и если бы они не были такими, даже не чистыми, а стерильными, словно их подарили больному ребенку, какому-нибудь Гаргантюа. Детские фантазии вспомнились Щукину – укоротиться, уменьшиться, чтобы быть соразмерным игрушечному паровозику, кстати, тоже немецкому, ГДР, ширина колеи девять мм. И вновь им овладело уже знакомое по этой поездке ощущение ненастоящести всего, игрушечности. И Чибиревым овладевало то же – он вытянул шею, словно хотел рассмотреть больше, чем ему показывали, словно хотел усмотреть какой-нибудь знак нарушения порядка вещей, при котором возможен миниатюрный шлагбаум. Все трое поняли, почему они здесь, на этой площадке, но еще не решались поверить собственной догадке. Трудно было поверить в серьезность их изоляции, в нешуточность юмористического шлагбаума. Трудно было поверить, что можно поверить в серьезность опасности, которую несет проходящий мимо станции товарный состав. Поверить, что с верой в серьезность этой опасности здесь серьезно заботятся об их безопасности – их, которые не верят, кажется, ни во что. А что, собственно, могло бы произойти? Сдунуло бы потоком воздуха или как? Поезд благополучно прошел, никого не сдунув, шлагбаум счастливо поднялся, а они продолжали стоять, осмысляя пережитое. “Ни хера себе”, – подумал вслух Щукин. Чибирев же, переставший вытягивать шею, вобрал голову в исходное положение и только вымолвил: “Да!” Дядя Тепа ликовал. Съел, Щука, съел? Набоков, видите ли, не любил Германию. Ну и что, что Набоков? Зато Фасбиндер любил Набокова! А Пастернак? А Блок? Еще как любили Германию!.. “Ну?” – громко спросил Дядя Тепа, и показалось ему, что под его взглядом Щукин поежился. Шиллер, Гете, Гейне! – продолжал мысленно ликовать Дядя Тепа… Он, видите ли, “Ундервуд” разберет и соберет с закрытыми глазами!.. А знаешь ли ты, Щука, что твой “Ундервуд” или “Адлер”… или как ее… “Олимпия”, только там они и могли быть сконструированы, где возможен этот ненормальный шлагбаум! Ты же сам рассказывал, как писали в старых проспектах: “«Ундервуд» – машинка, не имеющая недостатков”! Американская? Да какая разница, чей патент?! Винтик к винтику! Рычажок к рычажку!.. То-то, Щука! Иди.