Шрифт:
Интервал:
Закладка:
а) неблагодарный, не приехал на похороны, зато кичится: подмастерье, ученик;
б) да он вообще исчез в годы, когда Пастернака травили;
в) а еще стихотворение про Толстого выдает за посвящение Пастернаку (о чем речь ниже).
Тут главное — даже не само по себе вранье, а мотивы, где всего понемногу — глупости, ревности, зависти.
Вознесенский остался у дома Пастернака, не пошел на кладбище. Объяснил потом все сложностью нахлынувших чувств: «Его там не было. Его больше нигде не было». «Помню ощущение страшной пустоты, охватившее в его даче, до отказа наполненной людьми…»
Кто-то нашел такое объяснение неубедительным. Что тут скажешь? Сестра Бориса Леонидовича, Жозефина, рассказала однажды Вознесенскому в письме, как юному Пастернаку родители поставили на стол лампу с розовым абажуром. «„Не могу же я писать при розовом абажуре!“ — воскликнул он возмущенно, и купил зеленый». Тут тоже дело в ощущениях. Поэты вообще ощущениями живут. В чем надо убеждать того, кто может счесть отказ от розового в пользу зеленого подозрительным?
Тридцатого мая 1987 года, спустя двадцать семь лет, в Москве пройдут первые Пастернаковские чтения — сразу после того, как Борису Леонидовичу вернут звание члена Союза писателей (посмертно). «Доктора Живаго» напечатает впервые на родине через год «Новый мир». А эти чтения откроет Вознесенский — как председатель комиссии по литературному наследию Пастернака.
Выступила Татьяна Иванова, вдова драматурга Всеволода Иванова. Злорадно объявила, что Вознесенского вовсе не было на похоронах. Все в недоумении. Дело запахло скандалом. Давид Самойлов записал в дневнике: «Возн крутит пальцем у виска… Выступаю я… Говорю, что Вознесенский был на похоронах».
Следом вышла Лидия Чуковская. Рассказала про то, что муза Пастернака Ольга Ивинская — особа «раскрашенная, усмешливая, приветливая, фальшивая». Устроители чтений рады, что Ивинская не пришла — и тут избежали конфуза… Кстати, говорила Чуковская не вдруг и неспроста. Вознесенский писал, как на похоронах Пастернака заметил Ивинскую: «метнулась Ольга, обнял ее». Он вообще признавался, почему с какого-то момента «стал реже бывать на Большой даче»: это после того, как Борис Леонидович познакомил его с Ольгой. Андрюше, красневшему при встречах с женой поэта, Зинаидой Николаевной, стало казаться: «…все подозревают меня в тайной связи с разлучницей. Как и все вокруг О, я был влюблен в нее. В ней были богема быта, безоглядность риска, за что она и расплатилась лагерем. Но все „грехи“ ее искуплены стихами из романа, озаренными ею».
Несомненно, и этой своей «солидарной» с Борисом Леонидовичем нежностью к Ивинской насолил Вознесенский переделкинским соседкам Пастернаков: недолюбливали они его старательно. Татьяна Иванова в книге своих воспоминаний подчеркивает, как в самый разгар скандала вокруг пастернаковской Нобелевской премии «Борис Леонидович грустно шутил: „Андрей, должно быть, эмигрировал на другую планету“». И все — больше об Андрее она от Пастернака не захотела услышать ничего. С легкой руки Лидии Чуковской все узнают, что Анна Ахматова никогда двух добрых слов не сказала про Вознесенского — лишь зло назвала «эстрадником» и поморщилась. Дневники ведь — отражения своих хозяев: как Чуковская расставила акценты в «Записках об Анне Ахматовой», так оно и осталось.
Акценты вообще — вещь интересная. На тех же Пастернаковских чтениях выступил и писатель Вениамин Каверин — и осудил Бориса Слуцкого за то, что тот осудил Пастернака на собрании московских писателей. Многие, глядя на то, как Слуцкий казнил себя сам, любили поговорить об этом, добивая его. Александр Межиров жирно живописал особое рвение Слуцкого, осуждавшего автора «Доктора Живаго». Давид Самойлов вступался за друга-соперника, разъясняя: он лишь убедил себя в том, что, сдав Пастернака, мы спасем поэтический цех. Но обилие слов скорее топило собрата, приподнимая и отделяя от него ораторов.
Тему на чтениях подхватил Евтушенко: он часто любил рассказывать, как студенты Литинститута Панкратов и Харабаров пришли к Пастернаку за разрешением подписать письмо против него. Пастернак разрешил, они, взявшись за руки, вприпрыжку побежали по дорожке. И Евтушенко повторил фразу Бориса Леонидовича: «Бедняги, они даже не догадываются, что поэзия не прощает предательства».
Любопытный штрих — никто никогда не вспомнит, ну хотя бы правды ради, что тот же Иван Харабаров выступил на похоронах Пастернака — когда другие не решались. Тоже — вопрос акцентов.
Но ведь в жизни было все не так односложно. Даже за сутки до загадочной, внезапной смерти Харабарова в 1969-м все они вместе, дружно — Белла, Женя и Андрей — будут гулять у Ивана на дне рождения. Белла Ахатовна, кстати, своих друзей-однокурсников вспоминала едва ли не с нежностью. Когда-то Харабаров посвящал ей реверансы: «Позволь мне смотреть доверчиво / на тебя с утра до вечера…»: «Белочка моя ласковая, / маленькая таежница». Неизвестно, кому посвящал свои нежности Панкратов: «Когда по небу бродят возгласы, / Земля наполнена духами, / И мы летим с тобой по воздуху, / И грудь — на полное дыханье!» Но Ахмадулина отвечала приветливо: «И люб мне был поэт Панкратов / с надменной робостью его». Вряд ли такие любезности были приятны ревнивому Евтушенко, который и букеты от поклонников, подаренные Белле, скармливал переделкинским козам. Но ведь и ревностью одной — всего не объяснишь. Сколько тут было, в этих переплетениях, — от принципов, а сколько — от простительных человеческих слабостей?
Были — идеалы. Были — искренние принципы. Но все сложнее, всего понемножку… Ну кто анализирует свои поступки и душевные порывы — когда невольно или вольно, желая лучшего, стирает ближнего в порошок? Все вроде бы правда — но дело в оттенках, интонациях, акцентах…
В мемуарах все отчаянно смелы, все героические жертвы или же идейные борцы. Но в жизни не бывает только черного и только белого. Бывает и соленое. Но вышло так: одним и впрямь «поэзия не простила предательства», на слабости других смотрела сквозь пальцы. Потом менялось время — и менялись роли.
Отчего так часто склоняли именно Слуцкого? Реже — Леонида Мартынова. Отчего не вспоминали, скажем, Владимира Дудинцева: только что осуждали его самого за роман «Не хлебом единым» — а тут он моментально «выразил желание выступить на предстоящем общем собрании писателей Москвы с осуждением Пастернака» (из записки Московского горкома КПСС от 30 октября 1958 года). Или Твардовского, который ни единым словом не поддержал Пастернака (заболел), спасшего когда-то от нападок его «Страну Муравию»? Или Корнея Чуковского, поспешившего поздравить соседа с Нобелевской премией, за что потом реабилитировался с трибуны его сын, Николай Чуковский (тоже писатель): «Он сорвал с себя забрало и открыто признал себя нашим врагом. Так поступим же с ним так, как мы поступаем с врагами»? Считавшийся другом Николай Тихонов (за него Борис Леонидович вступался, когда над тем сгущались тучи в 1930-е годы) председательствовал на писательском заседании, исключавшем Пастернака из Союза писателей…
Всегда ли сам Пастернак в своей жизни поступал «героически»? Да нет, конечно, и от других не требовал исключительной готовности к самопожертвованию. Написал записку коллегам: «Не торопитесь, прошу вас. Славы и счастья вам это не прибавит». Черту предательства не переступите, то есть. Переступили.