Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну ладно. Всех не переберешь, как говорится, не перебреешь.
Так вот, опускает пригубивший Модест на тумбочку в прихожей Василия Лукича пустую стопку и видит перед собой любезного его сердцу ВЛВ на радостях. К нему-то он как раз и льнет и потому с порога задушевничает:
— Метро надо, Василь Лукич. А то мы эдак всю жизнь прокатаем коту под хвост.
Но выпивший Лукич дружил-то как раз с Модестом трезвым, пока не рассорился, а пригубившего его он, как прежде, так и теперь, откровенно недолюбливает и потому соглашаться с ним не намерен:
— А катакомбы? Это ж тебе не в сыре дырки. Нам метро, Модест, так все туда и уйдем. А сыщут после в Австралии. Только без толку.
— Дык ездить же людям надо. Такие концы!
— А чего ездить? — перечит Лукич и от неловкости топтания в прихожей снова разливает по стаканам. — Их что, зовет кто куда, людей этих? Сами прутся. Ну, крякнули на посошок.
Крякнули.
— Так присядем?
— Однако ж дел невпроворот.
— Однако ж гость у тебя.
— Однако ж незваный.
Конфуз, думает один. А другой зовет это Пассаж с большой буквы, и что он имеет в виду, живя в нашем городе, сказать невозможно.
— А помнится, говорил ты, Вась, что с трезвым Модестом расплевался. Было? Так со мной дружи. А то фыркать все мы умеем.
— Ты, позволь, Модест, выпивший, а я этого не переношу.
— Дык и сам же, Вась, тоже небось не младенчик с иконочки. А при запахе.
— Не понимаешь. Во мне упругость бытия, азарт, а ты хлюп да хлюп по мелководью. Сплошная лирика. Взяться не за что.
— А мне с тобой, Лукич, душевно по-всякому, — не отступает ММВ. — Друг я тебе уж во всяком случае. Не гнал бы.
— Эх, Модест, а можешь ты, к примеру, сказать, сколько собака с котом цветов различают, а? Слабо?
— Если разобраться, то не все ли равно?
— Если разобраться, то как раз разницу-то и обнаружим.
— Ну и?
— А то, что на самом деле собака видит сорок два цвета, понял? Сорок два! А кошка — всего три: черный и белый. Или наоборот. Запутал, черт.
— Говорю ж, налей.
— Налить налью. И домой заворачивай. Нам тут вдвоем с тобой нечего.
— Как прикажете. Насильно мил не будешь.
— Да уж.
— На коня.
И тут Модест Митрофанович одним махом превращается в редкую разновидность полуденного… (впишите сами), покладистей человека не сыскать днем с огнем, а Василий Лукич по накоплению трансформируется в радикала под следующими буквами… (прошу не стесняться). Эти двое — редкие экземпляры. Нам с вами откровенно повезло. Они встречаются впервые.
Василий Лукич сразу:
— Честь для меня. Прошу в дом. Чем богаты.
А Модест:
— Ну наконец. Давно ж хотел вот так, с глазу на глаз.
И сразу берут быка за рога. Сперва хвать из погреба на стол что под руку подвернулось, а потом уж всю ночь напролет до третьих петухов — о письмах Чаадаева, и как там Герцен с Огаревым на Воробьевых горах и потом в Лондоне, и что декабристы, и Чернышевский с Бакуниным, и почему, и куда подевался чудо-террорист Нечаев, сойдя с корабля на Мадагаскаре; о психиатрии при царе-батюшке и потом, после убиенного, при совдепии и нынче, и, конечно же, о принципах работы фрезерного станка и счетчика Гейгера. Под утро, благо выходной, Лукич-2 зазывает в гости Клавдию с горяченьким, а новообъявившийся Модест Митрофанович Гусь-Хрустальный невозмутим и миролюбив под стать Гаутаме с Говиндой, а при бойкой соседке умилен, как герой сериала, счастливое утро! — но в улыбке его сквозь седую щетину проступает тень несмелой догадки о том, что все, и даже это, может вдруг враз исчезнуть и больше не повториться. Однако кто это знает? И кому тот, кто это знает, уступит место в полдень или на закате, и кто ему придет на смену и завтра и потом, и будет ли знать тот, кто придет, то, что знают тот или этот? Кто знает?
Ведь всякий Модест знаком с прочими Модестами только понаслышке, равно как и всякий Лукич ведает о существовании иных Лукичей исключительно из уст всевозможных Модестов с Митрофановичами. Так тут все устроено. Пока так. Однако живут же Модест Митрофанович с Василием Лукичом, и ничего — дышат, справляются.
Оставим их всех в покое. Во избежание заворота мозгов предоставим каждого самому себе. Возникли, справили бал — и исчезли в декорациях жизни с тем, чтобы снова возродиться при сходных условиях. О, неисповедимы эксперименты Главного Лаборанта над нами, мнящими себя великими экспериментаторами!
Размышляя над этим без печали в компании близких друзей и замечательного марочного вина одиннадцатилетней выдержки, мы приходим к выводу, что при таком положении вещей правомерно допустить, что в свое время жил-был не только этот К. Маркс, но и тот, кому все это сильно не нравилось. И вообще, господа, кроме шуток, а был ли Маркс марксистом? Один из нас, кто разбирается, тут же втолковывает честному собранию, что вся наша так называемая сознательность имеет мощную химическую подоплеку, и с этим по-трезвому не особо поспоришь. Да вы сами знаете.
И вот незабвенная тетя Гера приносит нам на увитый виноградом балкон, с которого видно море, наконец тарелку с брынзой и говорит:
— Мальчики, я вам так скажу. Мы до войны думали, что Карл Маркс и Фрида Энгельс — это муж и жена. А это оказались четыре разных человека.
Лучше не скажешь.
Занавес.
Не клевало. Полдюжины мелких бычков — вот и все, что висело у меня на кукане. У соседа по пирсу, высокого, с седой головой и орлиным «румпелем», на кукане болталось на пару «песочников» больше…