Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М. А. Шишмарева в переводе романа Диккенса «Наш общий друг» передала одну фразу так:
«Вся их мебель, все их друзья, вся их прислуга, их серебро, их карета и сами они были с иголочки новыми».
Между тем как в подлиннике сказано:
«Их мебель была новая, все их друзья были новые, вся прислуга была новая, их серебро было новое, их карета была новая, их сбруя была новая, их лошади были новые, их картины были новые, они сами были новые».
Автору было угодно повторить девять раз один и тот же глагол и одно и то же прилагательное при каждом из девяти существительных. Переводчица же, лишенная слуха, пренебрегла этим настойчивым девятикратным повтором, обеднила, обкорнала всю фразу и отняла у нее ритм.
Диккенс вообще любил такой словесный звуковой узор, в котором одно и то же слово повторяется назойливо часто. Вот его характерная фраза:
«Мы шли мимо лодочных верфей, корабельных верфей, конопатных верфей, ремонтных верфей…»[153]
А в переводе той же М. Шишмаревой, конечно, читаем:
«Мы шли мимо лодочных и корабельных верфей…»
Еще более яркий пример такого нежелательного пренебрежения к ритму наблюдается, как уже было сказано, в переводе на русский язык другого романа Диккенса – «Повести о двух городах».
«Повесть» у Диккенса начинается так:
«Это было лучшее изо всех времен, это было худшее изо всех времен; это был век мудрости, это был век глупости; это была эпоха веры, это была эпоха безверия; это были годы Света, это были годы Мрака; это была весна надежд, это была зима отчаяния; у нас было все впереди, у нас не было ничего впереди…»
В этом отрывке почти стихотворный каданс. Звуковая симметрия превосходно передает его иронический пафос. Переводчики, глухие к очарованиям ритма, предпочли перевести это так:
«То было самое лучшее и самое худшее из времен, то был век разума и глупости, эпоха веры и безверия, пора просвещения и невежества, весна надежд и зима отчаяния», – то есть не уловили интонации автора и отняли у его слов их динамику, которая обусловлена ритмом.
В данном случае я говорю лишь о тех повторениях слов, которые организуют ритмическую структуру прозы. Повторения выполняют эту функцию далеко не всегда. Никакого отношения к ритмике не имеет такая, например, фраза Толстого:
«У крыльца уже стояла туго обтянутая железом и кожей тележка с туго запряженною широкими гужами сытою лошадью, в тележке сидел туго налитой кровью и туго подпоясанный приказчик»[154].
Конечно, в переводе нужно воспроизвести и эти повторения. Но в настоящей главе речь идет не о них, а о тех симметрически расположенных словесных комплексах, которые именно благодаря симметрии придают всей фразе ритмический строй.
Конечно, симметрическое построение параллельных смысловых единиц в том или ином отрезке художественной прозы важно не само по себе, не только потому что нам эстетически дорог определенный словесный орнамент, но и потому, главным образом, что этот словесный орнамент повышает эмоциональную силу данного сочетания слов.
Ритмический строй прозы сильно отличается от ритма стихов. «Основным признаком ритма, – по словам проф. Л. Тимофеева, – является прежде всего закономерная повторяемость однородных явлений; отсюда определение ритма прозы мыслится как установление такой повторяемости. Однако в прозе мы имеем дело лишь с первоначальной ритмичностью, не переходящей в ритм сколько-нибудь отчетливого строения»[155].
«Ритм прозы – лишь набросок ритма», – говорит французский ученый П. Верье[156].
Тем труднее уловить этот ритм и тем изощреннее должен быть слух переводчика.
«[Ритм прозы], – говорит Андрей Федоров, – создается не столько правильным чередованием звуковых единиц (например, слогов ударных и неударных, целых групп слогов, мужских и женских окончаний), сколько упорядоченным расположением более крупных смысловых и синтаксических элементов речи, их следованием в определенном порядке – повторениями слов, параллелизмами, контрастами, симметрией, характером связи фраз и предложений. Кроме того, ритм прозы обуславливается также эмоциональным нагнетанием, распределением эмоциональной силы, патетической окраски, связанной с тем или иным отрезком речи»[157].
В качестве примера автор приводит отрывок прозы Гейне, которая и в русском переводе сохранила свой ритмический строй:
Друзья мои будут лежать в полусгнивших гробах,
и останусь я один, как одинокий колос, забытый жнецом,
среди нового поколения, которое выросло вокруг меня,
с новыми желаниями и новыми мыслями,
с глубоким изумлением буду слышать я новые имена
и новые песни,
забудутся имена старые,
и забудусь я сам,
чтимый, может быть, немногими,
ненавидимый многими,
не любимый никем[158].
«В этом переводе, – говорит Андрей Федоров, – передано главное: характер и соотношения фраз, те симметрические соответствия и контрасты, какие устанавливаются между ними, их сцепление и возникающая благодаря словесным повторам… смысловая перекличка отдельных частей».
Эти словесные повторы, эти смысловые переклички могут быть уловлены лишь внимательным слухом.
Известный роман Ромена Роллана «Кола Брюньон» выдержан в том ритме, который ближе всего к русскому раешнику. Герой романа, бургундский винодел, весельчак, уснащает свою бойкую народную речь прибаутками, звонкими рифмами, которые и попытался воспроизвести замечательный мастер перевода Михаил Лозинский. Если любой отрывок этого перевода напечатать в виде стихов, рифмы станут гораздо заметнее:
Я, Кола Брюньон, старый воробей,
бургундских кровей,
обширный духом
и брюхом…
Пять десятков – отличная штука!..
Не всякий, кто желает,
до них доживает…
И насовали же мы в этот старый
дубленый мешок…
проказ и улыбок,
опыта и ошибок,
чего надо
и чего не надо,
и фиг, и винограда,
и спелых плодов,
и кислых дичков,
и роз, и сучков,
и всего, что видано,
и читано,
и испытано,
что в жизни сбылось
и пережилось[159].
Лет за двадцать до Михаила Лозинского тот же роман перевела Е. Елагина (Рыжкина-Памбэ). В ее переводе тоже сделана попытка передать «раешную» форму подлинника. Здесь Кола Брюньон говорит о себе, что он
с прямой натурой,
с круглой фигурой, —
но в дальнейшем переводчица почти отказалась от воспроизведения стиховой структуры этой прозы и тот же самый отрывок перевела так:
«Сколько мы набили в этот старый дубленый мешок радостей и горя, хитростей, шуток, испытаний и безумств, сена и соломы, фиг и винограду, плодов зрелых и незрелых, роз и репейника»[160].
В переводе Лозинского Кола Брюньон говорит:
Хочешь знать, какова здесь мораль, изволь:
подсоби себе сам, подсобит король.
В переводе Елагиной