Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Секрет, который я ищу, зарыт в оливковой долине, под травой и хладными фиалками, возле старого дома, пропахшего побегами виноградной лозы. Более двадцати лет я обегал эту долину и все похожие на нее, расспрашивая немых пастухов козьих стад, стучался в двери необитаемых руин. Порой, в час первой звезды, в еще светлом небе, под дождем из тонкого света, мне казалось, что я знаю. Я и правда знал. Может, и до сих пор знаю. Но никому не нужен этот секрет, мне и самому он ни к чему, и я не в силах расстаться со своими близкими. Я живу в семье, которая думает, что царит над богатыми и ужасными городами, возведенными из камней и тьмы. И сутки напролет она громко заявляет о себе. И перед нею склоняется все, что не склоняется ни перед чем: она же глуха ко всяким секретам. Ее сила, возносящая меня, порой надоедает, а крики, бывает, утомляют. Но ее несчастье – мое несчастье, мы с ней одной крови. Я ее сообщник, немощный и шумный: разве не я кричал среди камней? Я пытаюсь забыть, иду по нашим городам из железа и огня, бесстрашно улыбаюсь ночи, призываю бури – и останусь верен. Я и правда забыл: отныне глухой и деятельный. Но, может быть, однажды, когда мы будем готовы умереть от истощения и невежества, я смогу отречься от наших кричащих могил, чтобы пойти и лечь в долине под тем же светом, и в последний раз вспомнить то, что знаю».
Море как можно ближе[45]
Бортовой журнал
Я вырос в море, и бедность моя была роскошной, затем я потерял море, и вся роскошь мира показалась мне серой, а нищета невыносимой. С тех пор я пребываю в ожидании. Я жду кораблей, которые доставят меня обратно, в морские дали, домов у воды, прозрачных дней. Я набрался терпения и изо всех сил держу себя в руках. Меня можно увидеть на прекрасных городских улицах, я восхищаюсь пейзажами, как все, аплодирую, когда нужно, протягиваю руку, но вместо меня говорит кто-то другой. Меня хвалят – я слегка впадаю в эйфорию, меня оскорбляют – я едва удивляюсь. Потом все забывается, и я улыбаюсь тому, кто унизил меня, или слишком вежливо приветствую того, кого люблю. Как быть, если памяти хватает только на что-то одно? Наконец от меня требуют сказать, кто я. «Пока никто, пока никто…»
А вот на похоронах мне нет равных. Тут я поистине непревзойден. Я медленно прогуливаюсь по изобилующим, но не цветами, а свалками пригородным кладбищам, выбираю широкие аллеи, обсаженные, но не деревьями, а цементными стелами, под которыми в холодной земле скрываются ямы. Я наблюдаю, как под едва покрасневшей повязкой, под небом, отважные ребята опускают на трехметровую глубину моих друзей. Если я бросаю цветок, протянутый мне чьей-то рукой, он никогда не пролетает мимо ямы. Набожность моя ясно выражена, волнение на соответствующем уровне, затылок склонен под нужным углом. Мои слова уместны и вызывают восхищение. Но моей заслуги в том нет: я жду.
Я жду долго. Порой спотыкаюсь, теряю руку, удача мерцает передо мной. Неважно, я один. Случается, просыпаюсь в ночи, еще в полудреме и слышу шум прибоя, дыхание пучины. А окончательно проснувшись, я узнаю шум ветра в листве и злосчастное гудение пустынного города. Моего мастерства едва хватает, чтобы скрыть свое отчаяние и облечь его в допустимую форму.
А бывает, напротив, я получаю помощь. В Нью-Йорке, в иные дни, затерявшись среди каменных и стальных шахт, по которым бродят миллионы людей, я принимался бегать от одного коридора к другому, а им все не было конца, я доходил до изнеможения, и все продолжалось до тех пор, пока я не отдавался на волю толпы, ищущей выхода, она меня и несла. Я задыхался, был охвачен паникой, которая вырывалась наружу в крике. Но раз за разом дальний зов грузовика напоминал мне о том, что этот город – высохший водоем – является островом и что в конце его меня ждет вода моего крещения, черная и гнилая, покрытая нетонущими пробками.
Так что, ничего не имеющий, раздавший все свое состояние, живущий в палатке подле своих домов, я все же, когда мне этого хочется, баловень судьбы, в любое время готовый сняться с якоря, и отчаяние обходит меня стороной. Для отчаявшегося не существует родины, я же знаю, что море впереди меня и за мной, и мне нет надобности придумывать для себя иной род помешательства. Разлученные влюбленные способны прожить в горе, но горе – не отчаяние: им известно, что любовь существует. Вот почему я страдаю в изгнании, пусть и не лью слез. Я снова жду. И наконец приходит день…
Матросы шлепают босыми ногами по палубе. Мы выходим в море чуть свет. Стоит нам покинуть порт, как напористый и порывистый ветер мощно прочесывает море, которое в ответ ощетинивается небольшими волнами без пены. Чуть позже ветер усиливается и рисует на водной глади камелии, тотчас исчезающие. Всю первую половину дня наши паруса с хлопаньем развеваются над жизнерадостным морским садом. Море тяжело перекатывает свои воды, чешуйчатые, увенчанные кружевом из свежей пены. Время от времени волны лают на форштевень; горькая и жирная пена, слюна богов, стекает с деревянной обшивки корабля, где рассеивается в забавных узорах и возрождается вновь в образе какой-нибудь синей с белым коровы, еще долго дрейфующей за нашей кормой.[46]
* * *
С самого начала чайки следуют за нашим судном по пятам, кажется, не прикладывая к тому никаких усилий, почти не шевеля крыльями. Легкий бриз едва ли служит подспорьем их парящему полету по прямой. И вдруг резкий «бултых», которым сопровождается падение в воду чего-то брошенного за борт из окошка камбуза, становится для них сигналом тревоги и одновременно приглашением полакомиться, строй их величественного полета