Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нам сюда, вам туда. Равелстон замер у соседней двери, глядя на Гордона собачьими глазами (я не могу, о боже! неужели я должен?). Гордон сурово кивнул (мужайся, Regulus! Долг выше смерти! Atqui sciebat quae sibi Barbara[28]. Это великий, самый пролетарский твой поступок!). Лицо Равелстона внезапно прояснилось от блеснувшей счастливой мысли: можно ведь просто так заплатить этой девушке, без ее услуг. Набравшись духа, он вошел. Дверь закрылась.
Итак, на месте. Жутковатое убожество. Линолеум, газовый камин, огромная кровать с мятыми сероватыми простынями. Над изголовьем цветной снимок из «Звезд Парижа» – фальшивка, оригиналы отнюдь не так прекрасны. Черт возьми! На бамбуковой подставке у окна фикус! О как нашел ты меня, враг мой? Ну, иди ко мне Дора, хоть разгляжу, с кем я.
Ага, он уже, кажется, лежит, в глазах туман. Над ним склоняется личико с начерненными бровями. То ли выклянчивая, то ли угрожая, спрашивает:
– А мой подарочек?
– Сначала поработай. Неплохие губки. Ну, ближе, еще ближе. А-ах!
Нет. Не получается. Хотенье есть, а вот с умением проблема. Дух жаждет, плоть слаба. Еще попытку. Нет, никак. Надо бы винца (см. трагедию «Макбет»[29]). Так, последнюю попытку. Увы. Что-то сегодня не того. Ну ладно, Дора, не волнуйся. Получишь ты свои два фунта. У нас оплата не сдельная, почасовая.
Он кое-как перевалился на спину:
– Давай-ка лучше выпьем. Вон там, у зеркала бутылка, неси ее.
Дора принесла. Что ж, хотя бы не согрешил. Непослушными руками Гордон приставил горлышко ко рту и запрокинул бутылку, но кьянти, не попав в судорожно сжатую гортань, хлынуло через ноздри – Гордон чуть не захлебнулся. Это доконало. Обмякшее тело, свалившись набок, начало сползать с кровати, лоб стукнулся в пол. Ноги, однако, остались наверху, и некоторое время Гордон размышлял, возможно ли существовать в столь странном положении. Этажом ниже юные голоса все еще выли хором:
Сегодня вечерком гульнем,
Сегодня вечерком гульнем,
Сегодня вечерком гульнем,
А у-у-утром протрезвеем!
Да уж, пришлось наутро протрезветь!
В тяжелой мгле забрезжило сознание, и Гордон, чуть разлепив веки, заметил непорядок со стеллажами. Во-первых, книги не стоят, а лежат стопками. Во-вторых, корешки сплошь белые; белые, глянцевые как фарфор.
Открыв глаза пошире, он шевельнулся. Движение моментально отозвалось стреляющей болью в самых разных частях тела (например, почему-то в икрах и висках). Лежал он на боку, щекой на твердокаменной подушке, под мерзким колючим одеялом, царапающим рот. И кроме острых болезненных прострелов все ныло постоянно гнетущей мукой.
Вдруг, как подброшенный, он скинул одеяло и сел – полицейская камера! В ту же секунду желудок свело спазмами, кое-как Гордон дополз до стоявшего в углу унитаза, его несколько раз вырвало.
Затем минуты такой боли, когда казалось, что вот-вот придет конец: жилы лопнут, череп взорвется. Ноги подкашивались, свет жег глаза потоком раскаленной лавы. Сев на краю койки и обхватив голову руками, Гордон постепенно приходил в себя. Камера метра два на четыре, узким глубоким колодцем. Стены до самого потолка облицованы белой чистейшей плиткой. И как это они умудряются мыть ее там, наверху? Из шланга, что ли? В одном торце высокое оконце с сеткой, в другом, над дверью, защищенная решеткой лампочка. Койку изображает откидная полка, в железной, покрашенной зеленой краской двери глазок с наружным откидным щитком.
Утомившись обзором, Гордон лег и вновь натянул одеяло. Причины своего пребывания здесь интереса не вызывали. Довольно отчетливо помнился вечер накануне; по крайней мере, до того момента, когда он очутился у Доры, в ее логове с фикусом. А что было потом, бог знает. Вроде какой-то скандал, его швырнуло наземь, звенело разбитое стекло. Возможно, он кого-нибудь убил. И наплевать. Отвернувшись к стене, он укрылся с головой.
Через некий промежуток времени лязгнула створка глазка. С трудом повернув одеревеневшую, казалось заскрипевшую, шею, Гордон увидел светло-синий глаз и кусок плотной розовой щеки.
– Чайку хлебнешь?
Стараясь приподняться, Гордон застонал, опять схватился за голову. Чай, конечно, был бы весьма кстати, но если с сахаром, это погибель.
– Да, пожалуйста.
Констебль просунул полную до краев фаянсовую кружку. Лицо молодого полисмена смотрело добродушно, белые ресницы и широченная грудная клетка напоминали ломовую лошадь. Речь его, хоть и простоватая, звучала бойко.
– Хорош видок у тебя был, как привели!
– Плохо мне.
– Ну, вчера, небось, было и похуже. А чего на сержанта-то кидался?
– Я?
– Кто ж еще? Прям-таки озверел, орал мне в ухо: «Как этот человек смеет качаться? Он пьян, я ему врежу!». По протоколу у тебя «пьяный дебош». Хорошо еще, так надрался, что кулаком в лицо сержанту не попал.
– Что мне теперь будет?
– Пятерик штрафа или две недели отсидишь. Сегодня разбирает судья Грум. Считай, повезло, что не Уокер. Тот-то трезвенник, крут насчет пьяниц.
Чай был таким горячим, что Гордон, не заметив приторного вкуса, залпом выпил кружку. Злобный голос (явно того сержанта, которому он хотел врезать) рявкнул из коридора:
– Выведи и умой его. Черная Мэри поедет полдесятого.
Констебль отпер дверь. В холодном коридоре Гордона затрясло, через пару шагов все перед глазами завертелось. Крикнув «тошнит!», он бросился к стене и, позеленевший, придерживаемый мощными руками констебля, изверг струю рвоты. Сладкий чаек! По каменному полу растеклась длинная вонючая лужа.
– Поганец! – процедил сквозь усы наблюдавший из конца коридора сержант в расстегнутом мундире.
– Давай-ка, приятель, – слегка встряхнул, поставил Гордона на ноги констебль. – Щас мы тя мигом освежим.
Приведя, вернее притащив, Гордона к цементному сливу, он помог арестанту раздеться до пояса. Затем, как опытная сестра милосердия, умело и деликатно обмыл его. Гордон даже набрался сил самостоятельно сунуть лицо под кран, прополоскать рот. Протянув рваное полотенце, констебль повел обратно, наставляя:
– Теперь посиди смирно. И гляди, в суде не перечь. Повинись, обещай больше не безобразничать. Особо много Грум-то не впаяет.