Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лем, впрочем, не единственный, кто страдал от берутовской цензуры. Еще хуже приходилось Збигневу Херберту, который вообще не мог печататься нигде, кроме католических изданий (вроде «Тыгодника повшехного»), да и там в основном шла публицистика. Никак не мог протолкнуть в издательства свой роман «Голоса в темноте» Юлиан Стрыйковский – коммунист, который на излете войны вдруг обратился к еврейским корням и написал пронзительную вещь о жизни галицийских иудеев в начале XX века. Обласканный, казалось бы, властями, Конвицкий тоже стал жертвой заморозков в культуре: после тщетных попыток опубликовать повесть «Ройсты» (о моральном разложении партизан-антикоммунистов) он обратился к соцреализму, издал три повести в этом жанре, а потом занялся киносценариями. Друг Лема, Ян Юзеф Щепаньский, в 1949 году закончил роман «Польская осень», который позже назовут лучшим произведением о сентябрьской кампании 1939 года. Но ждать публикации ему пришлось долгих шесть лет. Даже таким уважаемым людям, как Анджеевский и Милош, не удалось совладать с цензурой, когда, вдохновленные судьбой пианиста Владислава Шпильмана, они взялись сделать сценарий фильма «Варшавский Робинзон». В итоге после многочисленных переделок, в ходе которых Милош сошел с дистанции, «Робинзон» превратился в телеграфиста Гвардии Людовой (боевых отрядов Польской рабочей партии), погибающего на руинах столицы. Фильм все-таки вышел на экраны в 1952 году и… получил негативный отзыв на страницах «Новы культуры», после чего Анджеевский немедленно выступил с самокритикой[304].
И тут счастье улыбнулось Лему. Пребывая весной 1950 года в Доме литераторов «Астория» на горнолыжном курорте в Закопане, где он спасался от сенной лихорадки, мучавшей его долгие годы, Лем встретил Ежи Паньского, который сменил на посту директора «Чительника» впавшего в немилость Борейшу. Завязался разговор об отсутствии в социалистической Польше своей фантастики, и Паньский предложил Лему договор на создание идеологически верного научно-фантастического романа[305]. Так Лем написал «Астронавтов».
Через тернии – к звездам!
… Я плавал как пробка на волнах. Никаких контактов c подпольем у меня не было, ибо после того, как во Львове замочили того доцента, я уже знал, как это выглядит. Лишь потом, после рассказа Мрожека «Явожно», я узнал, что в сталинские времена существовали какие-то трудовые лагеря. Он мне рассказывал, как возвращался на служебной машине и увидел цепочку оборванных людей, идущих по обочине. Таким образом он узнал правду, а я – от него[306].
Одним из честнейших людей того периода был Ян Юзеф Щепаньский. Когда он вышел из леса, то считал, что довоенная Польша согрешила, но из ее пепла должно появиться нечто лучшее. Он демонстрировал светскую, не католическую версию надежды. И все же не пошел на сотрудничество. Остался в то время кристально честным человеком, за которого я дал бы себе руку отрезать. Никто ничего не был обязан делать. Щепаньский в те годы действительно отвечал: «По-другому нельзя? Ну хорошо, тогда я не буду писать». А ведь были такие, кто хотел и даже проявлял в этом рвение[307].
Фантастики у Народной Польши действительно не было. Доживал свой век «польский Жюль Верн» – Владислав Уминьский, успевший даже получить от Берута офицерский крест ордена Возрождения Польши в ознаменование 70-летия творческой деятельности. Остальные авторы либо поумирали, либо отошли от фантастики. К тому же их произведения, написанные в довоенной Польше, шли вразрез с коммунистической идеологией или никак с ней не соприкасались, что тоже было плохо. Например, в довоенной фантастике, как и повсюду в Европе, была популярна тема столкновения цивилизаций, причем с расистским душком («Чанду» Стефана Барщевского, «Триумф желтых» Богуслава Адамовича, «Ураган с Востока» Вацлава Незабитовского). По старой традиции, широко публиковались истории о гениальных ученых и сенсационных изобретениях («Эликсир профессора Богуша» Стефана Барщевского, «Голубой шпион» мариниста Ежи Богдана Рыхлиньского, «Электрический остров» и «Электрические люди» Эдварда Крёгера, «Остров мудрецов» детской писательницы Марии Буйно-Арктовой), что уже тогда выглядело штампом: коммунист Бруно Винавер – автор польского перевода «Рабочей марсельезы» – написал комедию «Доктор Пшибрам», где с большим юмором изобразил приключения такого изобретателя, столкнувшегося с миром финансов. О том же повествует сатирическая повесть Яна Карчевского «Бацилла». Ежи Хулевич, поэт-экспрессионист, написал скандальную повесть «История Утана» о гибриде человека и обезьяны, где совместил мотивы «Франкенштейна» и «Острова доктора Моро». Появились три антиутопии: «Миранда» Антония Лянге (имевшая много случайных параллелей с написанной тогда же повестью «Люди как боги» Герберта Уэллса и где-то предвосхитившая «Альтруизин» Лема), «Город света» и «Свадебное путешествие господина Гамильтона» Мечислава Смолярского. Две последние оказались до того похожи на вышедший восемь лет спустя «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли, что Смолярский обвинил британца в плагиате.
Хорошо расходились произведения о катастрофах, в том числе космического масштаба. Но если в массовом чтиве это, как правило, была обратимая Катастрофа, либо такая, от которой удавалось спасти лучших представителей человечества (исключение – «Последний на Земле» Вацлава Незабитовского), то в большой литературе данное направление приобрело формы гротеска, о чем свидетельствуют «Ненасытимость» Виткацы (соединившая мотив столкновения цивилизаций с темой сенсационного изобретения), сборник рассказов Александра Вата «Безработный Люцифер», «S.O.S» Ялу Курека (который, кстати, возглавлял краковский Кружок молодых авторов в дни, когда туда ходил Лем). Самым необычным произведением этого типа стал роман «Когда Луна умирает. Фантастическое описание жизни обитателей другой планеты» политика-хадека Ежи Брауна (после войны последнего делегата эмигрантского правительства в стране), являвшийся литературным