Шрифт:
Интервал:
Закладка:
21 декабря поэт уходит из клиники. Разумеется, без посторонней помощи он покинуть клинику не смог бы. При содействии главного врача Ганнушкина этот «побег» поэта удалось устроить наилучшим образом.
Впереди – Ленинград! Обещанное издание собрания сочинений, литературно-художественный журнал, творческая работа, новая жизнь!
21–23 декабря поэта видели в <Доме Герцена> в нетрезвом виде.
Вечером 23 декабря он приехал на двух извозчиках к дому в Померанцевом переулке. Зашёл в квартиру Софьи Толстой, стал молча собирать свои вещи.
Незадолго до поездки в Ленинград, в ноябре, перед больницей, поэт позвонил Бениславской: «Приходи проститься». Сказал, что и Соня придёт, а она в ответ: «Не люблю таких проводов».
…Ещё недавно был у Миклашевской и просил навещать его в клинике. Та думала, что навещать Есенина будет Толстая (которую Сергей Александрович запретил к себе пускать), и не пришла ни разу.
Ох уж эти женщины! Не лучше всевозможных «друзей»! Человек зовёт навестить его, повидаться, может, в последний раз, а у тех только одна забота – «хорошо ли выгляжу» да не будет ли от этого урона моему «реноме»?!
Есенин только утвердился в своём выборе: Ну и бог с ними! В Питер, в Питер поскорее!.. Надо только уладить последние литературные дела в Москве…
Пришёл в Госиздат. Перед приходом туда как следует выпил. Конец больничному воздержанию! В Питере он с этим покончит. А с матушкой-Москвой надо проститься, как полагается, по-московски! Написал заявление об отмене всех доверенностей. Хотел получить деньги, но так и не получил.
Кое-что из госиздатовских денег скопилось к этому времени на сберкнижке. Он снял всю сумму (оставив лишь один рубль) и на следующий же день отправился… в Дом Герцена.
Это последнее посещение Есениным московского писательского дома присутствующие запомнили надолго. Поэт словно задался целью разом свести все счеты. Писатели услышали о себе тогда много «нового», брошенного прямо в лицо. «Продажная душа», «сволочь», «бездарь», «мерзавец» – сыпалось в разные стороны. Подобное случалось и раньше, но теперь всё это звучало с надрывом, поистине от души, с какой-то последней отчаянной злостью.
«Хулиган! Вывести его!» – раздалось в ответ.
Есенина с трудом удалось вытащить из клуба. Потом благополучные любимцы муз с деланым сочувствием качали головами: «Довёл себя, довёл. Совсем спился!»
Он появился там снова уже под вечер. Сидел за столом и пил, расплёскивая вино.
– Меня выводить из клуба? Меня называть хулиганом? Да ведь все они – мразь и подмётки моей, ногтя моего не стоят, а тоже мнят о себе… Сволочи!.. Я писатель. Я большой поэт, а они кто? Что они написали? Что своего создали? Строчками моими живут! Кровью моей живут и меня же осуждают.
«Это не были пьяные жалобы, – писал уже после смерти поэта сидевший тогда с ним за одним столом Евгений Сокол. – Чувствовалось в каждом слове давно наболевшее, давно рвавшееся быть высказанным, подолгу сдерживаемое в себе самом и наконец прорывавшееся скандалом. И прав был Есенин. Завидовали ему многие, ругали многие, смаковали каждый его скандал, каждый его срыв, каждое его несчастье. Наружно вежливы, даже ласковы были с ним. За спиной клеветали. Есенин умел это чувствовать внутренним каким-то чутьём, умел прекрасно отличать друзей от „друзей”, но бывал с ними любезен и вежлив, пока не срывался, пока не задевало его что-нибудь очень уж сильно. Тогда он учинял скандал. Тогда он крепко ругался, высказывал правду в глаза, – и долго после не мог успокоиться. Так было и на этот раз».
Упомянутый разговор поэт вёл буквально на последних нервах. И – заходился в крике, когда вспоминал Ширяевца. Он пытался найти его могилу на Ваганькове, куда ходил с Вольфом Эрлихом. Тогда Есенин был потрясён, услышав помин священника за расстрелянного императора и его семью. Это в советской-то Москве 1925 года!.. А могилу Ширяевца так и не смог найти. Она находилась в совершенно жутком состоянии – была почти сровнена с землёй.
И сейчас Есенина трясло при одном воспоминании об этом.
– Ведь разве так делают? Разве можно так относиться к умершему поэту? И к большому, к истинному поэту! Вы посмотрели бы, что сделали с могилой Ширяевца. Нет её! По ней ходят, топчут её. На ней решётки даже нет. Я поехал туда и плакал там навзрыд, как маленький, плакал. Ведь все там лежать будем – около Неверова и Ширяевца! Ведь скоро, может быть, будем – а там даже и решетки нет. Значит, подох, – и чёрт с тобой?! Значит, так-то и наши могилы будут?.. Я сам дам денег, только чтоб ширяевская могила была как могила, а не как чёрт знает что. Ведь все там лежать будем…
Под конец, уже поздним вечером, Есенин читал последние стихи и, конечно, «Чёрного человека». «Это было подлинное вдохновение», – вспоминал Евгений Сокол.
А на следующее утро Есенин, опять выпивший, уже сидел в Госиздате и ждал денег за собрание. Сидел долго, но так и не дождался. Гонорар выписали, но денег в кассе не было.
Пока ждал, беседовал с Евдокимовым.
– Лечиться я не хочу! Они меня лечат, а мне наплевать, наплевать! Скучно!.. Надо сходить к Воронскому проститься. Люблю Воронского. И он меня любит.
Сидел у Воронского, читал «Чёрного человека». Потом вернулся к Евдокимову.
– Ты мне корректуры вышли в Ленинград… Я тебе напишу. Как устроюсь, так и напишу… Остановлюсь я… у Сейфуллиной… у Правдухина… у Клюева… Люблю Клюева. У меня там много народу. Ты мне поскорее высылай корректуры.
На вопрос о «Пармене Крямине» ответил, что обязательно вышлет, только сменит название, а в Ленинграде допишет её, ибо здесь, в Москве, работать невозможно.
Потом уединился в пивной с Тарасовым-Родионовым, которого знал по ВАППу[9] и компании Бардина. Именно Тарасов-Родионов взял в своё время при посредничестве Берзинь «Песнь о великом походе» для «Октября».
А сейчас Есенин хвалил повесть своего собеседника «Шоколад» и поносил последними словами Пильняка, Анну Берзинь, а заодно и Воронского. Крайне неприязненно отзывался о своих родных – но всё это как будто наедине с самим собой, погружаясь в себя, словно его и не слышит никто. Потом поднимал голову и начинал убеждать не столько сидящего перед ним писателя, сколько еще кого-то, и в первую очередь, вероятно, себя самого: «Я работаю, я буду работать, и у меня ещё хватит сил показать себя. Я много пишу, и ещё много надо писать… Я не выдохся. Я ещё постою. И это зря орёт всякая бездарная шваль, что Есенин – с кулацкими настроениями, что Есенин – чуть ли не эмигрант…»
Кончилось пиво, надоело ждать…