Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, поворотившись к Тугай-бею, сказал:
— Вот-вот разразится война. Ты пошлешь ко князю, но, пока посланец воротится, много воды в Днепре утечет; я же тебе завтра сам деньги на Базавлук отвезу.
— Давай четыре, тогда я с ляхом и говорить не стану, — нетерпеливо ответил Тугай-бей.
— Что ж, дам четыре.
— Ваша милость, гетман, — сказал кошевой. — Желаешь, я тебе хоть сейчас отсчитаю. У меня тут под стенкой, может, даже и побольше есть.
— Завтра отвезешь на Базавлук, — сказал Хмельницкий.
Тугай-бей потянулся и зевнул.
— Спать охота, — сказал он. — Завтра с утра я тоже на Базавлук еду. Где мне лечь-то?
Кошевой указал ему груду овчин у стены.
Татарин бросился на постель и тотчас же захрапел, как конь.
Хмельницкий несколько раз прошелся по тесной хате.
— Сон на очи нейдет. Не уснуть мне. Дай чего-нибудь выпить, кошевой,
— сказал он.
— Горелки или вина?
— Горелки. Не уснуть мне.
— Уже брезжит вроде, — сказал кошевой.
— Да, да! Иди и ты спать, старый друже. Выпей и ступай.
— Во славу и за удачу!
— За удачу!
Кошевой утерся рукавом, пожал руку Хмельницкому и, отойдя к противоположной стене, с головою зарылся в овчины — возраст брал свое, и кровь в кошевом бежала зябкая. Вскорости храп его присоединился к Тугай-бееву.
Хмельницкий сидел за столом, безмолвный и отсутствующий.
Вдруг он словно бы очнулся, поглядел на наместника и сказал:
— Сударь наместник, ты свободен.
— Благодарствуй, досточтимый гетман запорожский, хотя не скрою, что предпочел бы кого другого за свободу благодарить.
— Тогда не благодари. Ты спас мне жизнь, я добром отплатил — вот мы и квиты. Но хочу сказать тебе вот что: если не дашь рыцарского слова, что не расскажешь своим о наших приготовлениях, о численности войска нашего или о чем еще, что на Сечи видал, я тебя пока не отпущу.
— Значит, напрасно ты мне fructum[57]свободы дал вкусить, потому что такого слова я не дам, ибо, давши его, поступлю как те, кто к недругу перебегают.
— И жизнь моя, и благополучие всего запорожского войска сейчас в том, чтобы великий гетман не пошел на нас со всеми силами, что он не преминет сделать, если ты ему о наших расскажешь, так что, если не дашь слова, я тебя не отпущу до тех пор, пока не почувствую себя достаточно уверенно. Знаю я, на что замахнулся, знаю, какая страшная сила противостоит мне: оба гетмана, грозный твой князь, один целого войска стоящий, да Заславские, да Конецпольские, да все эти королята, на вые казацкой стопу утвердившие! Воистину немало я потрудился, немало писем понаписал, прежде чем удалось мне подозрительность их усыпить, — так могу ли я теперь позволить, чтобы ты разбудил ее? Ежели и чернь, и городовые казаки, и все утесненные в вере да свободе выступят на моей стороне, как запорожское войско и милостивый хан крымский, тогда полагаю я совладать с неприятелем, ибо и мои силы значительны будут, но всего более вверяюсь я богу, который видел кривды и знает невиновность мою.
Хмельницкий опрокинул чарку и стал беспокойно расхаживать вокруг стола, пан же Скшетуский смерил его взглядом и, напирая на каждое слово, сказал:
— Не богохульствуй, гетман запорожский, на бога и высочайшее покровительство его рассчитывая, ибо воистину только гнев божий и скорейшую кару навлечешь на себя. Тебе ли пристало взывать к всевышнему, тебе ли, который собственных обид и приватных распрей ради столь ужасную бурю поднимаешь, раздуваешь пламя усобицы и с басурманами противу христиан объединяешься? Победишь ли ты или окажешься побежденным — море человеческой крови и слез прольешь, хуже саранчи землю опустошишь, родную кровь поганым в неволю отдашь. Речь Посполитую поколеблешь, монарха оскорбишь, алтари господни поругаешь, а все потому, что Чаплинский хутор у тебя отнял, что, пьяным будучи, угрожал тебе! Так на что же ты руку не поднимешь? Чего корысти своей ради не принесешь в жертву? Богу себя вверяешь? А я, хоть и нахожусь в твоих руках, хоть ты меня живота и свободы лишить можешь, истинно говорю тебе: сатану, не господа в заступники призывай, ибо единственно ад споспешествовать тебе может!
Хмельницкий побагровел, схватился за рукоять сабли и глянул на пленника, как лев, который вот-вот зарычит и кинется на свою жертву. Однако же он сдержался. К счастью, гетман не был пока что пьян, но охватила его, казалось, безотчетная тревога, казалось, некие голоса взмолились в душе его: «Повороти с дороги!», ибо вдруг, словно бы желая отвязаться от собственных мыслей или убедить самого себя, стал говорить он вот что:
— От другого не стерпел бы я таких речей, но и ты поостерегись, чтобы дерзость твоя моему терпению конец не положила. Адом меня пугаешь, о корысти моей и предательстве мне проповедуешь, а почем ты знаешь, что я только за собственные обиды воздать иду? Где бы я нашел соратников, где бы взял тьмы эти, которые уже перешли на мою сторону и еще перейдут, когда бы собственные только обиды взыскать вознамерился? Погляди, что на Украйне творится. Гей! Земля-кормилица, земля-матушка, землица родимая, а кто тут в завтрашнем дне уверен? Кто тут счастлив? Кто веры не лишен, свободы не потерял, кто тут не плачет и не стенает? Только Вишневецкие, да Потоцкие, да Заславские, да Конецпольские, да Калиновские, да горстка шляхты! Для них староства, чины, земля, люди, для них счастье и бесценная свобода, а прочий народ в слезах руки к небу заламывает, уповая на суд божий, ибо и королевский не помогает! Сколько же, — шляхты даже! — невыносимого их гнета не умея стерпеть, на Сечь сбегает, как и я сбежал? Я ведь войны с королем не ищу, не ищу и с Речью Посполитой! Она — мать, он — отец! Король
— государь милостивый, но королята! С ними нам не жить, это их лихоимство, это их аренды, ставщины, поемщины, сухомельщины, очковые и роговые, это их тиранство и гнет, через евреев совершаемые, к небесам о возмездии вопиют. Какой такой благодарности дождалось Войско Запорожское за свои великие услуги, в многочисленных войнах оказанные? Где казацкие привилегии? Король дал, королята отняли. Наливайко четвертован! Павлюк в медном быке сожжен! Еще не зажили раны, которые нам сабля Жолкевского и Конецпольского нанесла! Слезы не высохли по убиенным, обезглавленным, на кол посаженным! И вот — гляди — что на небесах светит! — Тут Хмельницкий показал в окошке пылающую комету. — Гнев божий! Бич божий!.. И коли суждено мне на земле бичом этим стать, да свершится воля господня! Я сие бремя на плечи принимаю.
Сказав это, он простер руки горе и весь, казалось, воспылал, точно огромный факел возмездия, и затрясся весь, а потом рухнул на лавку, точно непомерной тяжестью предназначения своего придавленный.
Воцарилась тишина, нарушаемая только храпом Тугай-бея и кошевого, да еще в углу хаты жалобно пиликал сверчок.