Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять ночь была душной. Игнатьев лежал в кровати под простыней и думал. Мысли его были в основном насчет удивительного дерева. Ему было стыдно, что он вместе со всеми его срубал, и корчевал, и потом ремонтировал асфальт. Дереву, небось, было трудно пробиваться через уложенный Игнатьевым асфальт и быстро, за одну ночь, расти и цвести, а Игнатьев пришел – и срубил. Умный нашелся…
Но если вы к нему сейчас, когда он лежит в кровати без сна, тихонько подойдете и спросите: а какого же черта ты, Игнатьев, его срубил, – он вот что ответит: "А не подумал… Чего, чего… Не подумал, вот чего…" И замолчит, не удивившись даже, что вы в запертую квартиру вошли. А если вы спросите у него: а не удивительно тебе, Игнатьев, что к тебе в запертую квартиру по ночам кто попало ходит, – он, знаете, чего скажет? "Не подумал как-то… Ага…" Вот чего.
Утром он поел макарон с колбасой жареной и пошел на работу.
А там опять волнение и недоумение общее. Асфальт, конечно, сломан, трещины по всей дороге разбежались, а из асфальта растет куст таких ягод, которые называются паслен. Игнатьев не знал, как они правильно называются – черненькие такие, мягкие и на вкус ничего, знал только, что одна старушка в их прежнем дворе, в центре еще, такие ягоды из деревни привозила, а потом эти кусты возле мусорного ящика так разрослись – спасу не было.
В общем, нарвали все этих ягод, а потом давай куст ломать, выкапывать и дорогу чинить. И Игнатьев вместе со всеми. А что же ему было делать – работа. Вечером он, понятно, опять думал и вспоминал, да что толку – куст-то уже… Конец, в общем, кусту-то.
Ну утром – вы уже догадались – там анютины глазки взошли. Синие такие. С лиловым. Как из панбархата – у матери Игнатьева платье такое когда-то было. Пообрывали их, бригадир вместе с водителем катка на Игнатьева чего-то долго смотрели, хотя он тоже нормально, как и остальные, цветы рвал и ругал их за убытки в сдельной работе.
Назавтра сквозь асфальт кипарис пророс. Стоит себе, темный, будто пыльный, высоченный. Как ракета темно-зеленая. До самого вечера с ним возни было, а Игнатьева в вагончик мастер зазвал и дал ему там в приказе расписаться. Расписался Игнатьев, что по служебной необходимости трест благоустройства переводит его на наружный ремонт жилых помещений, подлежащих капитальной реконструкции.
И с утра вышел Игнатьев на новую работу. Там дом такой стоял – с колоннами и скульптурами в виде читающих юношей и девушек, а также спортсменов с ракетками и мячами. Не особенно старый – лет на пять всего старше Игнатьева, но уже потребовался ему капитальный ремонт. Игнатьев залез на фасад дома и стал старую штукатурку счищать – была у него и такая профессия. Отработал день, вечером с новыми сослуживцами познакомился, а поздно ночью сидел на кухне у открытого окна, дышал душным воздухом и вспоминал. Вспоминал, как днем, в жаркой дымке, пыль летела от штукатурки и прохожие обходили стороной этот ремонтирующийся дом, потому что дощатый забор от пыли не помогает. Вспоминал еще, как этот дом был раньше хорош, когда Игнатьев был еще мальчишкой и жил неподалеку, в своей коммунальной комнате, а в школу ходил именно мимо этого дома с колоннами и скульптурами и смотрел, как из дома выходили его соученики и как их провожали мамы. Многое вспомнил Игнатьев, в том числе и то, чего не вспоминал никогда.
А если бы вы подошли к нему, сели рядом у кухонного окна и спросили, мол, чего ж ты, Игнатьев, только сейчас задумался насчет этого дома и почему в детстве ты мимо него ходил, а внутри никогда не был, а сейчас по всем его выломанным внутренностям лазаешь, но нет тебе в этом радости, – ничего бы он на это вам не ответил. Так, плечами только пожал бы, мол, не знаю, не думал. Будто так и надо, что вы к нему на его кухне ночью подсаживаетесь.
Наутро же по всему фасаду разрослись березки, и немаленькие. Листья светлые, сами белые, а по одной даже белка скачет. Ну прораба, конечно, чуть инфаркт не хватил, однако постепенно оправился. Березки потом осторожно спилили, чтобы кладку не повредить.
Игнатьева, сами понимаете, перевели на другую работу. В трест озеленения. Там ему очень нравится, хотя коллектив в основном женский. И он этой новой своей профессией – садовник – очень дорожит. Но старается по вечерам не задумываться. Потому что был уже случай: посидел вечерком наедине с собой, а наутро на месте клумбы с розами и калами начал дворец культуры пробиваться. Ужас, что творилось!.. И едва Игнатьев свою любимую работу не потерял.
А дворец был – загляденье… Из старинного здания переоборудованный. Снесли, конечно. Там клумба должна быть, какой еще дворец!
В тот день Игнатьев как домой пришел – сразу спать лег. А назавтра спокойно пошел на бульвар, на свою приятную работу: стричь газон и вдыхать милый запах стриженой травы. Так он с тех пор и работает. И явлениям природы только радуется, не задумываясь и не удивляясь.
4
Вот что действительно вызывает у Игнатьева удивление – так это нетоварищеское отношение некоторых к женщинам. Сам Борис Семёныч, не затрачивая много энергии на достижение жизненных успехов – ну там, гараж во дворе или кабинет с кондиционером, – сохранил, видимо, столько сил души, что их вполне хватает на почти постоянное нежное уважение к гражданам слабого, а тем более прекрасного пола.
При этом он отнюдь не ловелас, бабник, донжуан или сердцестрадатель – отнюдь. А просто любит смотреть на этих милых людей, наблюдать их внешность – женщины, даже и немолодые, чем-то всегда напоминают ему детей. Да и жалеет соотечественниц Борис Семёныч, видя жизнь их…
Может, поэтому в его присутствии и женщины себя чувствуют лучше, и выглядят симпатичнее обычного. Оживляются, в общем…
Однажды, еще в молодости, поехал Игнатьев отдохнуть на юг, в пансионат "Селезень" для работников городского хозяйства – в первый и последний раз, не понравилось ему на юге. И произошла там на его глазах странная история.
Три оболтуса лежали на пляже неподалеку от Игнатьева. Пляж во второй половине дня был почти пуст. Большая часть отдыхающих еще стояла в очередях за кефиром, салатом витаминным, борщом московским и шницелем рубленым. Те, кто успел пообедать, валились на топчаны и просто на песок, и отчаянное четырехчасовое солнце освещало их скуку.
– Бабу, что ли, слепить, – сказал первый оболтус, в темных очках с железной оправой.
– Лепи, – сказал второй, с длинными, уже немодными, смыкающимися на кадыке баками. Казалось, они удерживают шевелюру, чтобы не улетела от ветра.
Третий повернулся на живот, подпер голову руками и стал смотреть, как первый лепит бабу из песка.
Песок он старательно смачивал водой, которую таскал в купальной шапочке. Постепенно стала вырисовываться лежащая на спине женщина в натуральную величину…
Процесс ваяния близился к концу. Оболтусы говорили о женщинах и ржали.
– Все бабы, – сказал первый оболтус. – И вообще. Чего им надо? С ней хоть как. Ты ей то, а она это. Гад буду. Ты ей цыпленка табака, а ей тюльки-мульки. Ты ей кримплен, а ей трали-вали. Ты ей…