Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пастернак не дождался конца съезда и вечером 30 августа после речи заведующего отделом культуры ЦК А. Стецкого уехал в Одоевский дом отдыха. По словам Всеволода Вишневского, поэт сбежал с середины послесъездовского банкета у Горького, когда увидел, какое значение имеет там иерархия, в том числе – кто сидит ближе к «буревестнику», а кто – дальше. Тем не менее 1 сентября, по предложению Александра Фадеева, съезд избрал Пастернака членом правления Союза.
А уже 26 октября 1934 года во вступительном слове на вечере памяти Лермонтова Пастернак утверждал вещи, абсолютно не соответствующие бодрому пафосу социалистического строительства: «Нам, русским, всегда было легче выносить и свергать татарское иго, воевать, болеть чумой, чем жить. Для Запада же жить представлялось легким и обыденным». Советское иго, сам того до конца не сознавая, Пастернак свергал своим романом.
27 января 1935 года на вечере поэта Дмитрия Петровского в Доме писателей на вопрос критика Анатолия Кузьмича Тарасенкова, с которым они тогда дружили, о его «генеральной прозе» Пастернак ответил: «Вы очень правы, называя ее генеральной… Она для меня крайне важна. Она движется вперед хоть и медленно, но верно. Материал – наша современность. Я хочу добиться сжатости Пушкина. Хочу налить вещь свинцом фактов. Факты, факты… Вот возьмите Достоевского – у него нигде нет специальных пейзажных кусков, – а пейзаж Петербурга присутствует во всех его вещах, хоть они и переполнены одними фактами. Мы с потерей Чехова утеряли искусство прозы… Очень трудно мне писать настоящую прозаическую вещь, ибо кроме личной поэтической традиции здесь примешивается давление очень сильной поэтической традиции XX века на всю нашу литературу Моя вещь будет попыткой закончить все мои незаконченные прозаические произведения. Это продолжение «Детства Люверс». Это будет дом, комнаты, улицы – и нити, тянущиеся от них повсюду… Нужны факты жизни, ценные сами по себе. Пусть это будет неудачей, я даже наперед знаю, что вещь провалится, но я все равно должен ее написать…»
Позднее Тарасенков скурвится в 47-м, после погромной статьи Суркова, и напишет проработочную статью о Пастернаке. А началось падение критика и его отдаление от Пастернака в 1936 году, в связи с книгой французского писателя, будущего нобелевского лауреата Андре Жида «Возвращение из СССР» – о его поездке в Советский Союз. Во время этой поездки произошла его встреча с Пастернаком, ставшая, можно сказать, судьбоносной для обоих. Андре Жиду Пастернак во многом открыл глаза на истинное положение в СССР. Сам же Борис Леонидович еще больше укрепился в намерении написать правду о трагической судьбе интеллигенции на фоне трагической судьбы всего народа. Встреча с Жидом сыграла не последнюю роль в формировании замысла романа.
Знакомство с Андре Жидом произошло в июне 1935 года на парижском Международном конгрессе в защиту мира. Пастернак в ту пору оказался, по его собственным словам, «на грани душевного заболевания от почти годовой бессонницы». Он почти насильно был в июне отправлен в Париж для участия в конгрессе по личному распоряжению Сталина, уступившего просьбам французских писателей включить Пастернака в состав советской делегации. Марина Цветаева вспоминала, как Пастернак шепотом сказал ей: «Я не посмел не поехать, ко мне приезжал секретарь Сталина, я – испугался». А еще 10 марта 1935 года в письме к своему другу поэту Тициану Табидзе Пастернак жаловался на «серую, обессиливающую пустоту», отнимающую у него возможность писать.
Но вместе с тем тогда Пастернак еще не потерял веру в то, что происходит в России. 3 апреля 1935 года он писал Ольге Фрейденберг: «А знаешь, чем дальше, тем больше, несмотря на все, полон я веры во все, что у нас делается. Многое поражает дикостью, а нет-нет и удивляешься. Все-таки при расейских ресурсах, в первооснове оставшихся без перемен, никогда не смотрели так далеко и достойно, и из таких живых некосных оснований. Временами, и притом труднейшими, очень все глядит тонко и умно».
На конгрессе Пастернаку устроили овацию. Там поэт, в частности, заявил: «Поэзия останется всегда той, превыше всяких Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так, что надо только нагнуться, чтобы ее увидеть и подобрать с земли; она всегда будет проще того, чтобы ее можно было обсуждать в собраниях; она навсегда останется органической функцией счастья человека, переполненного блаженным даром разумной речи, и таким образом, чем больше будет счастья на земле, тем легче будет быть художником». А в заключение своей речи сказал нечто совсем уж крамольное, явно имея в виду свой печальный опыт в Союзе советских писателей: «Я понимаю, что это конгресс писателей, собравшихся, чтобы оказать сопротивление фашизму. Я могу вам сказать по этому поводу только одно. Не организуйтесь! Организация – это смерть искусства. Важна только личная независимость. В 1789, 1848 и 1917 годах писателей не организовывали ни в защиту чего-либо, ни против чего-либо». Точно так же, замечу, построен «Доктор Живаго». Текст выглядит неорганизованным, сюжет, равно как и перемещение героя в пространстве и времени, – достаточно условным, встречи персонажей и их действия – не мотивированными. Главным остаются разговоры, которые и превращают роман в шедевр.
Но не стоит увлекаться излишним символизмом образов пастернаковского романа. Сам поэт 14 мая 1959 года писал немецкому филологу Ренате Швейцер: «Разные ложные толкования обо мне существуют везде (созданные для моего восхваления) и, может быть, тебя частично вводят в заблуждение. Например, в Америке книгу эту изучают, как тайнопись. Названия улиц, имена собственные, ситуации, все вплоть до отдельных слогов – все должно быть аллегорией, все должно быть символично, все это будто бы скрытое глубокомыслие. Но если бы вообще был возможен такой антихудожественный, неестественный вздор, то что в нем могло бы быть достойного похвалы?
Весь мой символизм, если только о нем вообще может идти речь, состоит в том, что я, несмотря на весь необходимый мне, неотъемлемый от меня реализм, несмотря на все подробности, старался описать действительность в состоянии движения, в состоянии взволнованного вдохновения, как я ее всегда наблюдал, видел и знал…»
О том же он писал французскому филологу Жаклин де Пруайар: «В каждом слоге моего романа ищут скрытый смысл, расшифровывают слова, названия улиц, имена людей как аллегории или криптограммы. Ничего этого у меня нет. Я отрицаю существование возможности законченных, частичных и обособленных символов даже у других, у кого бы то ни было, если это только художник. Если художественное произведение не исчерпывается тем, что в нем сказано и напечатано, если есть