Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром 27 октября 1941 года у меня был разговор с комендантом по поводу еврейской акции. Он мне объяснил, что комиссар Карл был против того, чтобы евреи-ремесленники были расстреляны. Он хотел сохранить их для мастерских. Лехтхалер мне сказал, что, несмотря на это, последовал приказ за письмом: расстрелять всех евреев, включая ремесленников. После обеда 27 октября Лехтхалер оставил Слуцк, чтобы изучить кварталы батальона.
Так как он уехал, а акция ещё не была окончена, мне был дан приказ довести акцию до конца. Через час я прервал акцию и сказал литовскому батальону прекратить стрельбу. Весь этот процесс вызывал у меня отвращение, и я больше не мог присутствовать при захоронении евреев. Это был отказ от послушания, но мне было ясно, что так я мог спасти хотя бы несколько человеческих жизней. Я не мог дать сведений о числе расстрелянных евреев, может быть, многих сотен. Наши 2 бригады уехали из Слуцка вечером 27 октября в Каунас.
Уместно именно сейчас процитировать это стихотворение Бориса Слуцкого:
Как убивали мою бабку?
Мою бабку убивали так:
утром к зданию горбанка
подошёл танк.
Сто пятьдесят евреев города,
лёгкие
от годовалого голода,
бледные
от предсмертной тоски,
пришли туда, неся узелки.
Юные немцы и полицаи
бодро теснили старух, стариков
и повели, котелками бряцая,
за город повели,
далеко.
А бабка, маленькая, словно атом,
семидесятилетняя бабка моя,
крыла немцев,
ругала матом,
кричала немцам о том, где я.
Она кричала: — Мой внук на фронте,
вы только посмейте,
только троньте!
Слышите,
наша пальба слышна! —
Бабка плакала и кричала, и шла.
Опять начинала сначала
кричать.
Из каждого окна
шумели Ивановны и Андреевны,
плакали Сидоровны и Петровны:
— Держись, Полина Матвеевна!
Кричи на них! Иди ровно! —
Они шумели:
— Ой, що робыть
з отым нимцем, нашим ворогом! —
Поэтому бабку решили убить,
пока ещё проходили городом.
Пуля взметнула волоса.
Выпала седенькая коса,
и бабка наземь упала.
Так она и пропала.
На самом деле бабку звали по-другому, и в другом стихотворении — «В Германии» — сказано:
О, честность, честность без предела!
О ней, наверное, хотела
Авторитетно прокричать
Пред тем как в печь её стащили,
Моя слепая бабка Циля,
Детей четырнадцати мать.
Поэт обобщает, исходя из реальности, но не привязан к ней буквально. Этот зазор надо всегда помнить, когда ищешь подробности его бытия — в стихах.
Литературная предыстория Слуцкого бурна и великолепна. Всё началось в Харькове, ещё в ту пору, когда ребёнок делал первые шаги по хлипкому полу родительского дома.
С Харьковом связано имя Георгия Шенгели, впрочем, Слуцким не упоминаемого, хотя позже, в Москве тридцатых — пятидесятых годов, они могли так или иначе пересекаться. Шенгели преподавал в Литинституте, много переводил. Накануне двадцатых годов нарождается харьковская группа поэтов, имена коих ныне прочно позабыты, кроме самого Шенгели и Льва Пеньковского (романс «Мы только знакомы. Как странно»). А тогда на Юге пробрезжила «левантийская», или «юго-западная», школа (термин В. Шкловского). В неопубликованной вещи Шенгели романно-мемуарного типа с большой долей вымысла «Чёрный погон» говорится о существовании «Южно-Русской Академии Разврата». Через Харьков проехали многие, в том числе Фёдор Сологуб. В 1921—1922 годах Шенгели был председателем Харьковского губернского литературного комитета.
В Харькове с 31 марта по 22 апреля 1920 года гостил Сергей Есенин с другом Анатолием Мариенгофом. За это время он успел провести несколько литературных вечеров, издать совместно с Велимиром Хлебниковым и Анатолием Мариенгофом сборник стихов «Харчевня зорь», о котором современник писал: «В Москве издаваться становилось всё труднее и труднее, и Есенин искал возможностей на периферии. Здесь, в Харькове, ему удалось выпустить небольшой сборничек стихов. Стихи были напечатаны на такой бумаге, что селёдки бы обиделись, если бы вздумали завёртывать их в такую бумагу. Но и это считалось успехом в то нелёгкое время».
Принимали гостей в доме семейства Лурье, где было пятеро юных сестёр. Лёгкий роман Есенин завёл с приезжей москвичкой Евгенией Лифшиц, горланил стихи на улицах, провёл несколько литературных вечеров в разных залах, в том числе и в Драматическом театре, где 19 апреля имажинисты Есенин и Мариенгоф избрали Велимира Хлебникова, будетлянина[1], Председателем Земного шара.
От Харькова у Есенина осталось замечательное стихотворение, непосредственно к Харькову не имеющее отношения:
По-осеннему кычет сова
Над раздольем дорожной рани.
Облетает моя голова,
Куст волос золотистый вянет.
Явственно есенинского следа у Слуцкого нет. Ничего певучего и ромашково-василькового. Ни грандиозной метафорики (имажа), ни пьяного надрыва. Но так не бывает. Крупный, громкий предшественник всегда остаётся — так или иначе. Отдалённым отзвуком, гулом отталкивания.
Что касается Хлебникова, за шестнадцать месяцев пребывания в Харькове — с апреля 1919-го по август 1920 года — им было написано шесть поэм, в том числе «Ладомир» и «Поэт», и несколько десятков стихотворений. В Харькове Хлебников бывал ещё раньше, у друзей, там живших: Николая Асеева и Григория Петникова, женатых на сёстрах Ксении и Вере Синяковых. У сестёр неподалёку от города — в посёлке Красная Поляна — была дача. Ну а стихов, посвящённых сёстрам Синяковым разными поэтами, хватит на немалую антологию.
Скиталец Хлебников ушёл из жизни в том самом 1922 году, когда фотоаппарат увековечил трёхлетнего Боба. На кудрявую головку со временем совершенно закономерно обрушился футуристический ливень — таков был Харьков. Много лет спустя Слуцкий напишет «Перепохороны Хлебникова»:
Перепохороны Хлебникова:
стынь, ледынь и холодынь.
Кроме нас, немногих, нет никого.
Холодынь, ледынь и стынь.
С головами непокрытыми
мы склонились над разрытыми
двумя метрами земли:
мы для этого пришли.
Бывший гений, бывший леший,
бывший демон, бывший бог,
Хлебников, давно истлевший:
праха малый колобок.
Вырыли из Новгородчины,
привезли зарыть в Москву.
Перепохороны