Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поздние памятники, отразившие жизнь и чувства людей с большими подробностями, позволяют утверждать, что в то время отношение прихожан к тем, кто женился или выходил замуж повторно и даже в третий раз, было терпимым. «Повесть о семи мудрецах» донесла до нас обращение к ее герою «боляр и воивод», обеспокоенных отсутствием «плода наследия державия царствия» и потребовавших найти «супружницу» и «посягнуть на вторый брак». Обосновывая подобное решение, «боляры и воиводы» ссылались на «закон» («писано бо в законе: аще кому умрет жена, посягнути на вторую, аще вторая умрет — на третью посягнути»), а также на возраст потенциального жениха («ты в средней юности суще»). Таким образом, обосновывалось возможное пренебрежение строгостью церковных предписаний и даже некоторая корректировка назидательных и нормативных текстов, в которых третий брак все еще квалифицировался как «законопреступление». Описывая последствия второго и последующего браков, один из переписчиков назидательных текстов (XV век) мотивировал в своей приписке запрет второго брака: «Вторый брак бывает начало рати и крамоле. Муж бо, за трапезою седя, первую жену, вспомняув, прослезится, вторая же взъярится!»[14]
В «Повести о семи мудрецах» допустимыми предстают не только второй, но и третий браки. Это можно было бы отнести на счет ее переводного характера, не имей она мощной фольклорной подпитки. Фольклорные источники, особенно былины, содержат немало подтверждений тому, что уверенные в себе совершеннолетние женщины могли не только лично принять решение о новом браке, но и самостоятельно посвататься к понравившимся избранникам. «Повесть о Еруслане Лазаревиче» (XVII век) приводит одну из вероятных причин «забывания» церковных норм: «…смотрячи на красоту ея, с умом смешался, и забыл свой первый брак, и взял ея за руку за правую, и целовал в уста сахарныя, и прижимал ее к сердцу ретивому…»[15] Мотивация «смены жен» в этом тексте настолько напоминает сегодняшний день, что не требует комментариев.
Пример отношения к повторному браку «от живой жены» являют письма раскольницы Е. П. Урусовой. Ее муж, князь П. С. Урусов, развелся с нею в 1673 году (мотивом, по всей видимости, были убеждения Е. П. Урусовой) и женился повторно. Сохранившиеся же письма раскольницы с щемящим душу обращением к детям («Говорите отцу и плачьте перед ним, чтобы не женился, не погубил вас») отражают противоречие нормы и действительности. Говоря о «погублении», Е. П. Урусова разумеет преступление церковной и нравственной нормы единобрачия, предупреждая, что если дети дадут совершиться беззаконию (женитьбе отца), то «плакать» они станут «вечна». Наполненные болью и обидой слова оставленной женщины, равно как и слезы детей, не стали для князя аргументом и не заставили его поменять решение (что не удивительно), но то, что он не остановился перед преступлением нравственной нормы, внушаемой православием, женившись повторно, заставляет задуматься о действенности тогдашней «моральной пропаганды».[16]
Помимо возможности (или невозможности) самостоятельно определять избранника, на частную жизнь женщины, вступающей в брак, могли оказывать влияние и иные факторы. Среди них, если следовать запретительным статьям брачного права, были вероисповедание, близкородственные связи (оба этих запрета почти не нашли отражения в памятниках, исходивших из народной среды, оставшись предметом обсуждения лишь православных священнослужителей), разница в социальном статусе (особенно небезразличном «холопям» и вообще социально зависимым).[17]
Отношение к мезальянсам и со стороны служителей церкви, и со стороны «паствы» было негативным. Церковные деятели не уставали стращать женихов тем, что «жена от раб ведома есть зла и неистова».[18] И в самом деле, социальное и, следовательно, имущественное неравенство супругов могло быть определяющим при формировании семейно-психологического микроклимата. Об этом говорил еще Даниил Заточник (XII век), предостерегший от женитьбы «у богатого тестя» на девушке, видевшейся ему «ртастой и челюстастой» образиной. Женитьба же на самостоятельной в имущественном отношении женщине ассоциировалась у Заточника с обязательностью дальнейшего подчинения ей.[19] Современные психологи, отметим здесь, тоже трактуют «неподчинение власти» по меньшей мере как «претензию на нее» (а потому неподчинение жены вследствие ее имущественной самостоятельности действительно, как и опасался Заточник, было скрытой формой подчинения супруга власти жены).
Женитьба на рабыне и, как следствие, утеря более высокого социального статуса упомянуты в Русской Правде, отразившей житейский казус: холопка выступала как «приманка» в «силках» социальной зависимости.
Случаи благополучной семейной жизни князя и простолюдинки (или аристократки и «простеца») в ненормативных источниках отображения почти не нашли. Лишь как исключения можно привести взятые из литературы примеры браков крестьянки Февронии и князя Петра (XVI век) или «девки» Бовы-королевича и безымянного князя (которого Бова сам «выбрал и отдал девицу за князя замуж», XVII век). Даже в идеализированном варианте «Повести о Петре и Февронии» мезальянс привел к политической драме: князь поначалу утверждал, что «невозможно князю пояти тя в жену себе безотчества твоего ради», затем подчинился требованию «невежителницы» (дочери необразованного, «невежи». — Н. П.). В образе Февронии нашла отражение стихийная тяга автора «Повести» Ермолая-Еразма к равенству. Однако он не обольщался на этот счет в отношении своих современников, обрисовав столкновение идей о возможности «неравного брака» как конфликт Петра с боярами. Последние, как известно, заявили: «Княгини Февронии не хощем, да не господствует женами нашими!» — потребовав изгнания бывшей крестьянки.[20]