Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже обладала женским опытом и старалась делать всё, чтобы было ему хорошо. Не складывалось поначалу — но ведь тут нужна привычка, говорила я себе, нужно почувствовать, что именно ему надо — какие уголки тела, лепестки кожи размером с нейрон, самые чуткие к ласкам, отзываются как струны на прикосновение, резонируя с душевными движениями. Сексуальная одарённость — произведение головы и сердца, и никаких других органов. Сексуальность бывает идиотской, соображающей, но не думающей, педантичной, истероидной, ленивой, перфекционистской и очень редко — гениальной. Гениальность — трудна. Гений в отличие от таланта задаёт свои правила, а если иных правил не хотят, не приемлют, просто ненавидят и боятся?..
Гением он был в своей науке. Там, в этой науке, он был ослепительно, неотразимо красив и элегантен. Каждый день он входил туда, как входит удачливый картёжник, буян, скандалист в игорный дом, как входит лётчик в небо, закручивая немыслимые пируэты, как восходит великий певец на сцену, способный исполнить самые небывалые, невозможные партии, — ему всё удавалось, он всё мог! И я видела его именно таким — единственным мужчиной, принцем, победителем. Мне хотелось рассказать о нём всем, кто считал его безобразным и нищим калекой, — вот же он настоящий, смотрите, вот он, в развевающемся плаще, дерзкий и неистовый, сильный и смелый, авантюрист и первооткрыватель, держит Землю в мощных руках, и жизнь приобретает незыблемую основу, смысл и надёжность. Мне не верили, посмеивались, крутили пальцем у виска: ладно, мол, Алка, влюблённость всегда идеализирует, глаза застит. Но всё же стали приглядываться, и недаром: теперь по фотографиям разных лет видно, как менялось его лицо, разглаживались мимические морщинки, уходила скованность, скруглялись и смягчались острые углы, жесты становились живыми и лёгкими, взгляд — уверенным и солидным.
Мне, видевшей его каждый день, эти метаморфозы были незаметны, потому что, увидев его раз Мужчиной Своей Мечты, я так и продолжала его видеть: говорила — я стала много говорить, — что он чудесный, что с ним надёжно, а это главное: какая женщина не мечтает именно о надёжности?.. Он расцветал, но ему было всё мало, и я говорила опять и опять, как он умён и талантлив, как Бог его любит, каких высот он достиг, и нет такой вершины, которую не смог бы он покорить. И тогда почти исчезало его заикание, и переставали терзать приступы мучительной болезни.
В постели он считал допустимой только «миссионерскую» позу, остальные — извращением. Помыслить даже не мог, чтобы мужчина отправился в чувственное путешествие сзади, — это противоестественно, говорил он. Кто-то указал ему на то, что в природе у животных именно так и происходит, это и естественно, но сей факт его не примирил, хотя противоестественной такую позицию он называть перестал, — потому что ведь это неуважение к мужчине: почему, мол, он сзади, а женщина к нему спиной? Да не будет. Общение на боку было ему неудобно, женщина сверху, с его точки зрения, утверждала своё превосходство и унижала мужчину, о сексе стоя или сидя речь вообще не шла. Ладно, пусть, главное — чувства и радость близости, сладость растворения в родном человеке и в этом растворении обретение себя, в радовании его телом — радость своего.
Ласки губами и языком были испытаны им впервые и допущены в качестве нормы, а не патологии, как он прежде считал, но только когда женщина ласкает боевое орудие мужчины, никак не взаимно. Однажды попробовала нежно провести пальцами меж его ягодиц — он грубо оттолкнул мою руку и потом долго и мстительно припоминал мне это развратное, развратное, развратноеприкосновение. И всегда, всегда оставалась эта стена. Ни разу у меня не явилось чувства совместности, со-вместности, ни разу не случилось его желания и способности испытывать то же, что испытываю я, разделить со мной тихую мелодию прелюдии, хмельное замирание сердец в унисон, сладкую муку общего, единого подъёма по лестнице нарастающего и нестерпимого чувственного блаженства, и слиться до неразличимости, до одного Я в финальном взрыве души и тела, и от этого испытать радость, свободу, полёт. Его прикосновения были нетерпеливыми и функциональными, по долгу и необходимости, будто вынужденными, и всё его тело как бы говорило: ну давай же, скорей, скорей. Я торопилась, чтобы ему не ждать своего удовольствия, и от этого желание у меня совсем пропадало, и всё чаще я притворялась, что готова, и он входил в меня быстро и деловито, как вгоняют гвоздь, когда надо что-то прибить, и так же быстро выходил, откидываясь рядом. Я шептала ему ласковые слова, слова живые, воскрешающие, какие разумела, такие, чтоб снимали любые заклятья и оберегали от новых, чтобы ему стало легко, и открывалось новое небо, и хотелось жить, и такие слова долго ещё шли на язык сами.
Не могла бы ты в это время молчать, сказал он наконец, болтовня мне мешает. Я замолчала и навсегда забыла эти слова. Потом он запретил мне двигаться. Теперь нельзя было обнимать, нельзя трогать шею, спину, соски, мошонку и член — он объяснил, что это слишком сильно его возбуждает, доводя до нервического спазма и мешая эрекции. Мне запретили двигаться, только раздвигать ноги в начале акта. Я цепенела и молчала, молчала и цепенела. Мне было запрещено пройти по квартире полуодетой, даже если мы были одни и куда-то, одеваясь, торопились: его раздражал вид моего обнажённого тела, даже если это было только плечо, при нём я должна была ходить полностью одетой, в закрытом платье, как монашка.
Интимные ночи случались всё реже, пока совсем не исчезли. Теперь он приходил домой не в свои обычные часы, а когда придётся, иногда под утро, от него пахло алкоголем и чужими запахами, но мне запрещено было спрашивать, где был и когда ждать домой завтра, это считалось непозволительным посягательством на его свободу, требовалось только приготовить ужин, но не вздумать выходить его покормить или, не дай Бог, вдруг заговорить. Тебе что, теперь вообще никогда не хочется интимности, спросила я его уже под вечер — был ли то первый или последний вечер, не знаю, всё теперь шло по кругу, как по кругам ада. Хочется, спокойно ответил он, но мне хочется спать не с тобой. Он впервые назвал так нашу близость — вульгарным «спать». Я стала болеть и старалась скрывать это, чтобы не раздражать его своими проблемами, но он всё равно замечал и раздражался. Однажды, когда мне было особенно плохо и накатил страх смерти, я попросила его переночевать в одной со мной комнате, чтобы помочь, подать лекарство, если понадобится. Да ты что, сказал он, я мертвяков боюсь. И ушёл в свою комнату. С тобой же покончить очень просто, с улыбкой заявил он в другой раз, — стОит однажды не вызвать «скорую» или помедлить с таблеткой. Потом он сказал, что я приелась ему, всегда одна и та же, скучная и больная, малоподвижная и бессловесная. И я умерла, и мы развелись, и он, красивый, благополучный, уверенный в себе мужчина, пошёл искать ещё не убитых.
Оксана, 57 лет:
— Иногда я думаю, что меня написал какой-то бульварный литератор.
С первым мальчиком, в меня влюбившимся, мы гуляли по парку осеннего детского санатория, где одуряюще пахли флоксы, их было там неимоверное количество, и я навсегда полюбила этот запах. Паша был круглый, со смешными веснушками, рыжий, белокожий и уютный и никак не походил на принца, который мне снился в моих детских снах. Говорили, что был он эстонских или литовских кровей. Он рассказывал мне о том, что в переводе на русский его фамилия означала — «берёза». Мне тогда было одиннадцать, а ему десять лет, и он повесился, когда я сказала, что целоваться с ним по «бутылочке», указавшей, указавшей наконец, ликовал он, на меня, я не буду. Его спасли тогда, и весь персонал санатория толпами бегал смотреть, из-за кого же такой хороший и разумный мальчик — повесился. Для них это был когда-то прочитанный роман из несуществующей жизни, для Паши — первая любовь и первая драма. Я не знала, как к этому относиться, и просто перестала его замечать, а на следующий день приехали его родители и забрали домой, больше я его никогда не видела.