Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Записи, которые Гладков вел во время репетиций Мейерхольда или после бесед с ним, его впечатления и размышления о почти ежедневных встречах с режиссером, отложившиеся в дневниках и записных книжках, стали основой других воспоминаний, работать над которыми Гладков начал в конце пятидесятых годов. Их фрагменты публиковались в журналах, альманахах, сборниках с самого начала шестидесятых.
Они заинтересовали редакцию «ЖЗЛ» издательства «Молодая гвардия», и в 1966 году заведующий редакцией Юрий Коротков обратился к Гладкову с предложением написать книгу о Мейерхольде. Гладков с энтузиазмом принял предложение и в 1971 году закончил первую часть — «Годы учения Всеволода Мейерхольда». Но тут работа над книгой приостановилась, потому что шла она параллельно с писанием пьес, других воспоминаний, статей, стихов.
За годы, прошедшие после звонка к нему Ю. Короткова, Гладков написал очень много. Но основное, что осталось нам, читателям, о Мейерхольде, — малая толика от созданного: слишком требовательно относился Гладков ко всему, что выходило из — под его пера. Он был настоящим учеником Мейерхольда.
Книгу для «ЖЗЛ» Гладков так и не закончил. А все, что было написано им о Мейерхольде, тщательно собрал В. В.Забродин (ему помогала и Ц. И.Кин). Эти материалы составили два тома, выпущенные издательством Союза театральных деятелей РСФСР в 1990 году. В настоящее издание включены воспоминания о Мейерхольде, составившие, в основном, второй том.
Читатель сам оценит достоинства этих мемуаров. Они не только о великом режиссере и актере, но и о времени, о театре, о всех, кто жил театром и работал в нем, об атмосфере тех лет, когда рождалось новое искусство и когда оно вдруг стало оцениваться властью как враждебное. Гладков не дает резких и окончательных оценок. Он размышляет. Мы слышим голоса эпохи, слышим живой голос Мейерхольда, его подлинные слова, ибо записывал их человек, бывший с ним рядом, доброжелательный и внимающий. Внимающий и размышляющий. Его любовь к Мастеру чиста, но не слепа. Он видит недостатки, слабости, странности великого человека, но от этого образ Мейерхольда становится только ближе нам и человечнее.
Писатель Александр Борщаговский сказал как — то о самом знаменитом произведении А. К.Гладкова, что это «пьеса, написанная навсегда».
Выдержали испытание временем и воспоминания Гнадкова. И не только потому, что люди, о которых он повествует, были знамениты и вошли в историю русской культуры, но и потому, что написал о них талантливый, думающий, чуткий и доброжелательный человек и писатель.
Воспоминания Гнадкова как бы спрессовывают время, в них то и дело идет перекличка прошлого, настоящего, будущего. И оттого воспринимаешь события и людей, о которых читаешь, как современность, как происшедшее не давным — давно, а не так давно.
Ст. Никоненко
Пять лет с Мейерхольдом
Часть первая. ВОСПОМИНАНИЯ И РАЗМЫШЛЕНИЯ
ГосТИМ ВПЕРВЫЕ[6]
Москва, середина двадцатых годов…
На Триумфальной площади[7] рядом с воплощением нэпа — казино — в просторном, неуютном и как бы недостроенном здании — самый удивительный, неповторимый, невозможный, единственный на свете театр.
У входа вместо афиш — лаконичные плакаты. Названия спектаклей звучат, как пароль и отзыв: «Даешь Европу!», «Рычи, Китай!»[8]. Даже хрестоматийное, знакомое, как спинка домашнего дивана, как изрезанная школьная парта, «Горе от ума» тут звучит решительно и императивно, с не допускающей возражений убедительностью — «Горе уму».[9] Рядом с четко определенными «Мандат»[10] и «Учитель Бубус»[11] совсем иначе звучат и выглядят привычные «Лес» и «Ревизор». Здесь они уже «Лес» и «Ревизор». Хочется прогреметь эти слова бронзовым басом Маяковского с его подчеркнутыми оборотными «э» и резким «эр»…
Хорошо помню ощущение какого — то необычного единства этой афишно — плакатной фонетики с широкими пустоватыми коридорами ГосТИМа и открытыми сценическими конструкциями: этими лесенками, мостиками, движущимися кругами, колесами, мельницами. Занавеса нет. Входишь и видишь это сразу на фоне неоштукатуренной кирпичной стены. Театральную юность моего поколения это волновало так же, как наших отцов — воспетый мемуаристами сладковатый запах газовых лампочек в старом Малом театре. Во всем этом были новая эстетика времени, кислород и озон дыхания революции, ритм прекрасных двадцатых годов, годов нашей молодости, молодости нашего поколения.
Первый спектакль ГосТИМа, на который я попал, был «Лес».
Я не был удивлен. Я принял все с восхищенным доверием.
Не знаю, этого ли я ждал и ждал ли вообще чего — нибудь сознательно, но после спектакля мне казалось, что ждал именно этого.
Зрительный зал не полон. Я вообще почти не помню полным зал ГосТИМа в театре бывш. Зона. И это тоже не удивляло. Все зрители казались друзьями театра, а настоящих друзей никогда не бывает много. Тети Мани и дяди Пети в этот театр не ходили. Для них он был анекдотом, как и печатавшиеся лесенкой в газетах стихи Маяковского. Спорить с ними не стоило: короткая усмешка превосходства, с грохотом отодвинутый стул, кепка, сдернутая с вешалки, — вот и весь разговор…
В этот вечер я впервые увидел самого Мейерхольда. Он вышел во время последнего акта из маленькой двери слева и, стоя на лесенке, смотрел на сцену.
Трудно было не узнать его невысокую, гибкую фигуру и профиль, так хорошо знакомый по бесчисленным карикатурам. Его рисовали в те годы едва ли реже, чем Пуанкаре и Чемберлена[12]. Я сидел с левой стороны партера и хорошо разглядел в условной полутьме театрального освещения седой вихор волос, огромный нос, твердую лепку губ, сутуловатую посадку плеч и гордую запрокинутость головы. Его узнал не я один. По рядам пробежал шепоток узнавания. Помню, он ни разу не посмотрел в зал. Ни одного взгляда. Только на сцену. Он смотрел так внимательно, что это завораживало. И хотя очень хотелось смотреть на него — еще больше хотелось*смотреть вместе с ним. Он исчез в маленькой двери за несколько минут до окончания спектакля так же бесшумно и таинственно, как и появился.
Мне повезло. В этот вечер я его увидел дважды.
Его вызывали, и он вышел.
Первый крик: «Мей — ер — хольд!» — раздался с верхнего яруса. К нему присоединился балкон. Мимо меня, проталкиваясь к сцене, бросилась группа молодежи. Это были вузовцы или рабфаковцы, лохматые или бритые наголо,