Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что тебе известно об Антиохийской плащанице?
– Я ничего не знаю ни о каких реликвиях.
Это была правда, хотя узник понимал, что его слово не стоит здесь ровным счетом ничего.
– Святая реликвия была похищена из церкви Сен-Тор лет этак пять тому назад. Есть люди, которые утверждают, что ты был в числе тех, кто приложил к этому руку.
– Как это возможно? – закричал арестант, внезапно найдя в себе силы сопротивляться. – Ноги моей не было в Тулузе до… до сих пор.
– Если ты скажешь, где спрятана плащаница, этот разговор между нами прекратится, – настаивал инквизитор. – Святая Церковь в своей несказанной милости раскроет тебе свои объятия и примет тебя обратно в свое лоно.
– Мой господин, даю вам слово, я…
Запах собственной горелой плоти ударил ему в нос еще прежде, чем до сознания докатилась боль. Как же быстро человек способен превратиться в скулящее животное, в жалкий кусок мяса.
– Подумай хорошенько, прежде чем отвечать. Я ведь спрошу тебя еще раз.
Теперь эта боль, хуже которой еще не было, принесла ему временную передышку. Он провалился в милосердную тьму, туда, где у него были силы выдержать этот допрос и где правдивый ответ даровал ему спасение.
Ситэ
Суббота, 28 февраля
– In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti[1].
Ком глины с глухим стуком упал на крышку гроба. Сквозь белые пальцы посыпалась бурая земля. Потом к разверстой могиле протянулась еще одна рука, за ней еще и еще, и песок и камни забарабанили по дереву, точно дождь. Детские плечики, закутанные в черный отцовский плащ, содрогались от приглушенных рыданий.
– Отец наш всемогущий, Тебе вверяем мы ныне душу усопшей рабы Твоей Флоранс Жубер, возлюбленной жены и матери. Упокой душу ее в Небесном Царствии Твоем. Аминь.
Свет вдруг на глазах начал меняться. Промозглая кладбищенская серость превратилась в чернильную тьму. Глина стала багряной кровью. Теплой и свежей на ощупь, скользкой на ладонях. Затекающей в складочки и трещинки на ее пальцах. Мину опустила глаза и посмотрела на свои окровавленные руки.
– Нет! – закричала она, выныривая из вязкой пелены сна.
В первое мгновение Мину не могла сообразить, где находится. Потом комната перед глазами начала мало-помалу обретать четкость, и девушка поняла, что снова заснула в своем кресле. Неудивительно, что ничего хорошего ей не приснилось. Мину перевернула руки ладонями вверх. Они были совершенно чистыми. Ни земли под ногтями, ни крови на коже.
Это был просто кошмар, и ничего более. Воспоминание о том ужасном дне, когда, пять лет тому назад, они предали земле их любимую мамочку. Воспоминание, переплавившееся в нечто иное. В мрачные видения, материализовавшиеся из воздуха.
Мину взглянула на раскрытую книгу, лежащую у нее на коленях, – размышления английской мученицы Энн Аскью – и задалась вопросом, не в ней ли кроются причины ее беспокойного сна.
Она потянулась, разминая затекшее тело, и оправила помятую рубаху. Свеча успела догореть до основания, и воск белесой лужицей растекся по темному полу. Который же теперь час? Мину бросила взгляд в окно. Сквозь щели в ставнях пробивался свет, крестообразным узором ложась на истертые половицы. С улицы доносился обычный предутренний шум пробуждающегося с рассветом Ситэ. Бряцали оружием стражники, обходящие дозором крепостной вал и медленно прохаживающиеся вверх-вниз по крутой лестнице, ведущей на башню Маркье.
Мину отдавала себе отчет в том, что надо бы поспать еще. Суббота всегда была в книжной лавке ее отца самым горячим днем, даже во время Великого поста. Теперь, когда ответственность за заведение лежит на ее плечах, возможностей передохнуть до конца дня будет не слишком много. Но в голове у нее, подобно скворцам, которые носились, то взмывая в небо, то камнем падая вниз, над башнями замка Комталь осенью, крутилось слишком много мыслей.
Мину приложила руку к груди и почувствовала, как сильно бьется сердце. Сон, такой яркий, выбил ее из колеи. Никаких оснований полагать, что их лавка вновь окажется под прицелом, не было: ее отец не совершил ничего дурного, он был добрым католиком, – и все же она не могла отделаться от мысли, что за эту ночь что-то произошло.
В другом конце комнаты спала крепким сном ее семилетняя сестренка, черные кудри малышки облаком разметались по подушке. Мину потрогала лоб Алис и обрадовалась, обнаружив, что кожа прохладная на ощупь. Понравился ей и тот факт, что выдвижная кровать, где иногда ночевал их тринадцатилетний брат, когда не мог уснуть, пуста. Слишком уж часто в последнее время Эмерик прокрадывался к ним в комнату, утверждая, что ему страшно одному в темноте. «Знать, совесть у него нечиста», – заявил им священник. Интересно, про ее ночные кошмары он сказал бы то же самое?
Мину наскоро ополоснула лицо холодной водой, протерла влажной ладонью подмышки. Потом надела юбку, застегнула кертл, после чего тихонько, чтобы не потревожить Алис, взяла позаимствованную из лавки книгу и на цыпочках вышла из их комнатки на чердаке. Спустившись по лестнице, она миновала дверь в комнату отца и крохотную клетушку, где спал Эмерик, потом спустилась еще на этаж ниже и очутилась на нижнем, вровень с улицей, этаже.
Дверь, отделявшая коридор от их просторной общей комнаты, была закрыта, но через плохо пригнанный косяк проходили все звуки; до Мину донеслись звяканье кастрюль и лязг цепи над очагом: их служанка вешала на крюк железную бадью с водой, намереваясь ее вскипятить.
Она приоткрыла дверь и прошмыгнула внутрь в надежде взять с полки ключи от лавки, не привлекая внимания Риксенды. Служанка была добродушной, но очень любила почесать язычком, а Мину сегодня утром не хотелось задерживаться.
– Доброе утречко, мадемуазель, – затараторила Риксенда. – Вот уж не ожидала, что вы подскочите ни свет ни заря. Никто еще даже не поднимался. Принести вам что-нибудь заморить червячка?
Мину вскинула вверх ключи:
– Мне нужно поторапливаться. Когда отец проснется, скажешь ему, что я решила пораньше пойти в Бастиду, подготовить все в лавке? Раз уж сегодня базарный день, надо этим воспользоваться. Он может не спешить, если вдруг соберется…
– Ох, радость-то какая, хозяин собрался пойти…
Риксенда осеклась, натолкнувшись на взгляд Мину.
Хотя ни для кого не было секретом, что ее отец вот уже много недель подряд не выходил из дома, об этом никогда не говорили вслух. С тех пор как Бернар Жубер вернулся в Каркасон из своих зимних странствий, его словно подменили. Из когда-то улыбчивого человека, у которого для каждого находилось ласковое слово, доброго соседа и верного друга он превратился в собственную бледную тень. Угрюмый и замкнутый, упавший духом, он больше не заикался ни об идеях, ни о мечтах. Мину больно было видеть отца таким подавленным, и она часто пыталась выманить его из пучины черной меланхолии. Но едва ей стоило спросить, что его тревожит, как глаза ее отца стекленели. Он принимался бормотать что-то о ненастной погоде и ветре, о своих стариковских хворях и недомоганиях, а потом вновь погружался в угрюмое молчание.