Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окно в избу открыто. Оттуда пахнет свежеиспеченным хлебом и побеленным шестком. В углу стоит, тускло поблескивая стеклами, пузатый шкаф — там шанежки.
Я влезаю в окно и осторожно, на цыпочках, иду по крашеному полу… Открываю шкаф, беру самую маленькую шаньгу и тем же путем убираюсь из избы. Воровал я до того что-нибудь или нет, не помню. Но я помню, как я крался по избе на цыпочках. Откуда-то я знал, что так надо.
Вечером бабка, посмеиваясь, рассказывала маме, как я лазил в окно (она из огорода все видела). Мама не смеялась. У нее было недовольное лицо.
— Вы сами-то уж сроду не догадаетесь… Скупые вы шибко, мам, уж до чего скупые.
Бабка обиделась:
— Кормим ведь… Чего же скупые? Да он и есть-то не хотел. Так — пакостник».
Совсем иначе вспоминала о маленьком Шукшине в бабушкином доме его тетка, сестра матери, Анна Сергеевна Козлова:
«А он, знаешь, какой был, Вася? Он смире-е-ный был, маленькой-то. Маня их принесет маме, посодит к печке-то. А Наташка маленькая баловливая была. А он: “Ты не балуйся, ты чо?.. Сядь, сиди, не баловай”.
Ух и умный парнишечка был! Бог его знат, как ему далося. Дал ему Бог, дал ума. Жизни-то ему не дал, мы все жалеем.
Драться он ни с кем не дрался, не пакостил никаво.
“Васенька, андел мой!” — вот как она его воспитывала. Она вообще не обижала ребятишек. Дети, говорит, невинные».
«Ну, а в то время, как тут уж она сибулонкой[1] была, куда ей с ребятами деваться: она, бывало, принесет их к бабушке, бросит их прямо в дверях, сама бегом на пашню, — рассказывала жительница Сросток Анастасия Егоровна Даньшина. — Вася побольше, сядет на приступочек, а Наталья была страшно уросливая, как сядет и давай ногами сучить… Бывало, я возьму Наталью, кое-как успокою. А Вася-то молчком, все молчком, посидит — уйдет к деду, и там все с дедом и с дедом».
«…Вася на окошке сидит и болтат ногами-то. Мать на работе, а он чо? Сял, отворил окно… “Васька, — говорю, — ты кого делаешь-то? Мать придет, ругаться будет”. А он болтат ножками сидит. И вот он так у меня остался прямо в глазах», — вспоминала соседка Шукшиных Софья Матвеевна Пономарева. И есть что-то бесконечно трогательное и одновременно жутко несправедливое в бесхитростных рассказах старух, переживших Василия Макаровича на много лет и которым, в сущности, дела не было ни до его славы, ни до всех его побед, достижений, призов, исследовательского рвения и журналистской шумихи. В их памяти он так и остался мальчиком, сидящим на окошке и болтающим ногами…
«…Так стали мы жить. Голоду натерпелись и холоду. На всю жизнь я сохранил к матери любовь. Всегда ужасно боялся, что она умрет — она хворала часто», — писал Шукшин в «Солнечных кольцах».
А вот голос самой Марии Сергеевны: «И начала работать в колхозе, где потяжельше, чтобы заработать поболе, и так я всю жисть пласталась, чтобы только довести детей своих до ума. А я каждый день хотела скорее к детям домой прийти, рассказать им что-нибудь доброе, хорошее. Еще когда Вася маленький был, то дед его, Сергей Федорович, бывало, говорил мне: “Береги детей, Марья, а особливо Васю. Он у тебя шибко умный ноне, не по годам”».
К другим бабке с дедом, Шукшиным, мать, по воспоминаниям Андрея Леонтьевича Шукшина, детей не пускала, но Василий все равно к ним прибегал. В так называемых «Выдуманных рассказах», примыкающих к рабочим записям Шукшина и, несмотря на название, по сути своей документальных, автобиографических, есть короткое воспоминание: «Как я ходил к бабке Шукшихе (года 4 было) и пел матерные частушки — чтоб покормили». Вот с чего началась его артистическая карьера!
Мотив голодного детства в воспоминаниях того времени — основной.
«Матери уходили в поле чуть свет, работали допоздна, и мы засыпали прям на горке в ямках, — рассказывал троюродный брат Шукшина Иван Попов. — Вырывали ямки, и кто во что — в тулупы, в полушубки, в фуфайки — заворачивались и так засыпали. Матери приезжали ночью. И разбирали нас, как кульки уносили. Утром просыпаешься, видишь, что уже на кровати, дома… Ну, такое дело, мы — ребятишки! Или на Бикет забирались, или в Кучугуры даже. Уходили, питались там саранками, чесноком диким — “слизун”, трава такая есть. В общем, кормились…»
Среди семейных преданий той поры есть и такое: отчаявшаяся мать хотела покончить с собой — отравиться в печке угарным газом вместе с детьми, но ее спасла случайно зашедшая в дом соседка.
Было ли это на самом деле, кто знает. В судьбе Шукшина реальное и мифологическое переплелось так тесно, что отделить одно от другого едва ли возможно, о многих вещах приходится судить по признакам косвенным. Но вот вопрос: ребенком, отроком как он все это переживал, как вмещал в себя то, что и взрослому-то человеку вместить не под силу? Как рос, взрослел, как узнавал, осознавал, что у него нет отца, что думал о нем, ждал ли, надеялся ли на его возвращение, насколько и когда начал понимать, что он не просто безотцовщина, но сын врага народа, контры? Что говорили ему об этом мать, родня, что рассказывали бабка и дед Поповы, а что Шукшины?
До конца мы этого никогда не узнаем. Тайна расколотого человеческого сердца в случае Шукшина особенно глубока и сокровенна. Но то, что детство далось ему непросто, а точнее сказать, жизнь давалась ему непросто с самого детства, с осознания себя в мире, сомнения не вызывает. И кроме того, наивно было бы предполагать, что в Сростках все сочувствовали семьям репрессированных.
«Бывало, выйдешь к колодцу, тебе кричит вся деревня: “У-y, вражонок!” Ни сочувствия, ни милосердия от земляков-сельчан».
Это — слова Шукшина из воспоминаний сценариста Анатолия Гребнева. Словам этим, конечно, нельзя полностью доверять, как вообще нельзя брать на веру ничью прямую речь в мемуарах, да и Гребнева легко заподозрить в тенденциозности, в том, что он все сочинил, приписал Шукшину свой образ мышления и вообще слепил из Василия Макаровича антисоветчика. Однако, во-первых, Гребнев лишь от Шукшина мог узнать обо всех этих подробностях, а во-вторых, он был в своих воспоминаниях не одинок. Сестра Шукшина Наталья Макаровна писала о том, что односельчане звали ее мать сибулонкой, и звучало это отнюдь не ласково. Это было оскорбительное, унизительное слово: «…в селе-то к таким семьям не было ни сочувствия, ни уважения». О том же рассказывал позднее со слов Шукшина подружившийся с ним режиссер бийского телевидения Федор Иванович Клиндухов: «Односельчане сторонились их».
А вот рассказ родственницы Шукшина, его троюродной сестры Надежды Алексеевны Ядыкиной (Куксиной): «Обычно в праздничные дни “сибулонки”, как их называли в деревне, старались получить коня или хотя бы сбрую для коровы, чтобы привезти соломы, дров с острова или по осени привезти с поля картошку, — так как в будни сбруя была занята, а “сибулонкам” все давали в последнюю очередь… Оплакивали свое одиночество с непосильными трудностями, нуждой, беспросветным будущим Потом шли по селу с песней провожать друг друга. Замужние женщины осуждали их. Мама рассказывала, что они с ненавистью говорили: “Вы посмотрите-ка, сибулонки-то загуляли”».