Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне бы попросить прощения, а я сказал: «Иди, опоздаешь на посадку». Я ничего не сделал, чтобы спасти ее. При одной мысли об этом мой длинный подбородок до сих пор ходит ходуном. Глаза у нее были молящие, скорбные, мокрые, ненавидящие, усталые, тревожные, разочарованные, наивные, гордые, презрительные и все равно по прежнему голубые. Никогда не забуду: эти глаза узнали, что такое боль. Придется мне привыкать жить с этой пакостью, никуда не денешься. Жалеют страдальцев, но не мучителей. Сам разбирайся, старина, как большой. Ты – человек, не сдержавший обещаний. Вспомни, как сказано в конце «Адольфа»[1]: «Самая главная проблема в жизни – это страдание, которое причиняешь, и самая изощренная философия не может оправдать человека, истерзавшего сердце, которое его любило».
Потом я бродил один по Копакабане, с разбитым сердцем, пил, одинокий, как никто и никогда на этом свете, двадцать каипиринхас[2], мне было дерьмово, я чувствовал себя негодяем и чудовищем. Стать бы каким нибудь холодным камнем. Впервые за десятки лет на Новый год в Рио шел дождь. Кара Божья. Стоя на коленях на песке, под оглушительный барабанный бой в ритмах самбы, я тоже пролился дождем.
Бывают такие ночи, когда спать – непозволительная роскошь. Спать ради того, чтобы проснуться от дурного сна. Чтобы ничего этого вообще не было. Хочется вычеркнуть собственную жизнь. Потому что, когда заставляешь страдать другого, хуже всего делаешь самому себе.
Да, это правда, я прекрасно помню ту ночь, когда перестал спать. Миллион бразильцев в белом под дождем на пляже. Колоссальный фейерверк над Меридианом. Надо бросить в океан белые цветы и загадать желание, тогда боги исполнят его в наступившем году. Я швырнул букет в волны и очень очень сильно пожелал, чтобы все уладилось. Не знаю, что случилось – то ли цветы мои были плохи, то ли боги отвлеклись. Во всяком случае, желание так и не сбылось.
Развод легким не бывает. В какую же мы превратились мразь, если думаем, что это пустяки? Анна положилась на меня. Она вверила мне свою жизнь перед Богом (и, что еще значительнее, – перед Французской Республикой). Я подписал обязательство, тем самым взявшись всегда заботиться о ней и воспитывать наших детей. На развод подала она – все правильно, ведь предложение брака делал я. Детей у нас не будет, и тем лучше для них. Я предатель и подлец, какой из меня отец семейства! Я признаю себя виноватым, чтобы избавиться от комплекса вины.
Почему никто не приходит на разводы? Когда я женился, вокруг меня были все мои друзья. А в день моего развода я совершенно один, с ума сойти. Ни свидетелей, ни шаферов, ни родственников, ни поддатых приятелей, которые бы хлопали меня по спине. Ни цветов, ни венков. Я бы не прочь, чтобы в меня чем нибудь бросали, ну ладно, не горстями риса, так хоть гнилыми помидорами, например. На выходе из Дворца Правосудия такой метательный снаряд – самое оно. Где они, все мои родные и близкие, которые обжирались птифурами на моей свадьбе, а теперь меня знать не хотят, хотя надо бы наоборот – жениться следует в одиночестве, а разводиться при поддержке всех друзей?
Говорят, в каких то англиканских церквах устраивают церемонии полюбовного развода, с благословением расстающихся супругов и торжественной передачей пастору обручальных колец. «Святой отец, я возвращаю это кольцо в знак того, что мой брак расторгнут». По моему, в этом что то есть. Папе Римскому следовало бы рассмотреть вопрос: представляете, народ ведь валом повалит в церкви, и потом, перепродажа обручальных колец принесет доходу больше всяких пожертвований, точно? Богатая идейка, говорю я себе, в то время как судья по бракоразводным делам предлагает помириться. Он спрашивает нас с Анной, уверены ли мы, что хотим развестись. Говорит так, будто мы четырехлетние дети. Меня так и подмывает ответить, что нет, мы просто поиграть в теннис пришли. Но потом, подумав, я понимаю, что он видит нас насквозь: он прав, мы и есть дети года по четыре.
Развод – это потеря духовной невинности. За отсутствием «славной войны», которая нам бы не повредила, только такого рода катастрофы (в одном ряду с утратой матери или отца, параличом после автомобильной аварии, потерей крова над головой в результате незаконного увольнения) учат нас быть мужчинами.
…А что, если адюльтер сделал меня взрослым?[3]
Можно притворяться, будто развод нам нипочем, но скоро наступает ужасная пора, когда мы понимаем, что перешли от «Спящей красавицы» к «Нам не состариться вместе». Прощайте, чудные мгновения, надо забыть пленительные прозвища, которыми мы называли друг друга, сжечь фотографии свадебного путешествия, выключать радио, услышав знакомую песенку, если мы когда то напевали ее вместе. Вас выводят из себя невинные фразы вроде: «Как мне одеться?» или «Что мы делаем сегодня вечером?» – они связаны с неприятными воспоминаниями. Глаза у вас почему то на мокром месте всякий раз, когда кто то кого то встречает в аэропорту. И даже Песнь Песней становится пыткой: «Прекрасны ланиты твои под подвесками, шея твоя в ожерельях… Пленила ты сердце мое, сестра моя, невеста! пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей».
Если нам и суждено еще встретиться, то только в присутствии улыбчивой адвокатши, которая вдобавок будет столь бестактна, что окажется до зубов беременной. Мы чмокнем друг друга в щечку, словно старые друзья. Пойдем куда нибудь выпить кофе вместе, как будто Земля не рухнула и по прежнему вертится. Поболтаем вполне весело, а потом расстанемся как ни в чем не бывало, зная, что это навсегда. «До свидания» будет последней ложью.
В нашей среде не задаются никакими вопросами, пока не доживут до тридцати лет, а тогда бывает уже поздно на них отвечать.
Вот как это происходит: тебе двадцать лет, ты делаешь глупость другую, потом вдруг просыпаешься – а тебе уже тридцать. Вот и все: никогда больше твой возраст не будет начинаться на двойку. Надо решиться быть на десять лет старше, чем десять лет назад, и весить на десять кило больше, чем в прошлом году. Сколько лет тебе осталось? Десять? Двадцать? Тридцать? Средняя продолжительность жизни сулит сорок два, если ты мужчина, и пятьдесят, если женщина. Но она не учитывает болезней, выпадающих волос, маразма, пятен на руках. Никто не задает себе вопросов типа: удалось ли нам взять от жизни лучшее? Не следовало ли прожить ее иначе? Живем ли мы с тем человеком, в том месте? Что может предложить нам этот мир? С рождения до смерти наша жизнь идет на автопилоте, и надо обладать сверхчеловеческим мужеством, чтобы изменить ее ход.
В двадцать лет я думал, что знаю о жизни все. В тридцать выяснилось, что я не знал ничего. Десять лет я потратил, чтобы узнать то, что потом придется выбросить из головы.