Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дондог подошел к проему. Пропасть была тесной, глубокой и серой. В самом низу бетон двора терялся под мусором. От случайного падения в бездну защищали только два железобетонных блока. Курам на смех. Чтобы кануть в пустоту, всего-то и надо чуть-чуть извернуться. Переждав какое-то время, Дондог присел на смехотворный парапет. Свесил в пустоту ноги. Он никогда не страдал головокружением.
И так и остался на краю небытия.
Он размышлял над тем, что воспоследует.
Гюльмюз Корсаков, думал он. Тонни Бронкс. Этих убрать в первую очередь.
Элиана Хочкисс.
Ее оставим пока в стороне, подумал он.
Секунды три силуэт Элианы Хочкисс витал у него не то перед глазами, не то позади век — бесплотный и нематериальный, никак не обретающий четкой видимости. Имя было тут как тут, под рукой, неразрывно связанное с всепобеждающей жаждой мести, но, за вычетом имени, образ ее оставался совершенно невнятным. Все выглядело так, словно он упомянул второстепенный из грезившихся ему в детстве образов, или воскресил в памяти тайную возлюбленную лагерной поры, когда его закрывали на ночь в корпусе для тяжелораненых и умалишенных, или же словно она принадлежала быстротечным годам безвылазного подполья, когда изо дня в день проигрывалась война за равенство, обессмысливалось наказание погромщиков, мафиози и миллиардеров. Все вокруг Элианы Хочкисс было размыто. Как и Тонни Бронкс или Гюльмюз Корсаков, она скрывалась в глубинах одной из обманчивых бездн его памяти, по большей части остававшихся навсегда запечатанными и недоступными. Но была при этом еще более неразборчивой, чем двое других.
Возможно, какой-то очень-очень далекий враг, подумал он. Или совсем недавний. А может, извечный. Или нет.
Чтобы узнать, нужно ее найти.
Чтобы узнать, нужно, не иначе, вернуться в детство.
Идея, что нужно перебрать в уме свое детство, в одиночку вернуться туда, ему не нравилась, поскольку, прежде чем добраться до цели, он должен был оживить в памяти второе уничтожение уйбуров, тот пласт воспоминаний, который он остерегался ворошить и на протяжении всей своей юности, и позже, чтобы не быть сраженным на месте скорбью и горечью.
А не покончить ли мне со всем этим, подумал он, вместо всей этой возни.
Ему ничего не стоило выпасть, достаточно было чуть-чуть подать бедро, вильнуть задом, чтобы мгновенно стерлась любая усталость, любая неуверенность в будущем, в отправлении насилия, в том, что имело место в детстве или позже, во время второго уничтожения уйбуров и позже.
Он колебался, не прыгнуть ли. Он мог грубо отказаться от своей мести. Но никак не мог решиться.
Так и есть, думал он, подчас у тебя нет выбора. Теперь, когда мне назначили свидание с шаманкой, я не могу подвести эту женщину.
Вот что я тебе скажу, Дондог Бальбаян, думал он. Если ты хочешь застать их врасплох там, где они прячутся, и прикончить, если ты действительно этого хочешь, тебе нужно выследить и затравить их в голове у себя самого, с шаманкой или без. Отныне это их единственное убежище. Только там ты сможешь уладить дело. А что касается Элианы Хочкисс, раз ты так и не знаешь, чего она заслуживает, надо еще посмотреть. Придет время, и тебе станет видно.
Теперь учительница Дондога покоится под могильным камнем, теперь она лежит, теперь учительница покоится и разлагается, можно представить, к примеру, ее могилу на крохотном сельском кладбище, на опушке ельника, по соседству с неухоженными полями и полуразвалившимся гумном, кости учительницы вскоре утратят всю свою жизненную клейкость, ее учительское тело станет перегноем, потом опустится по ступеням небытия еще ниже и утратит вязкость, податливость, право на замедленную или суетную ферментацию жизни, теперь учительница Дондога перестанет понемногу ферментировать и начнет свое схождение, станет волокнистым и рыхлым скопищем, которое никто не сможет ни назвать, ни услышать, ни увидеть. Вот до чего она вскоре будет низведена, говорит Дондог.
Все ее существо иссушится вплоть до пыли и попросту изгладится. Целиком воссоединится с неживыми земными магмами. И когда я говорю целиком, я думаю в первую очередь о руках, которые так часто надписывали на полях тетрадок Дондога недоброжелательные замечания, и о глазах, которые перечитывали текст несправедливо обвиняющего Дондога навета, а еще о языке учительницы, которым она лизнула конверт, чтобы этот навет запечатать; все это рассеялось среди неживой земли. Многочисленным возвышенным и низменным составляющим учительницы ни во что уже не составиться.
Уже давно учительница Дондога не в состоянии изложить обвинения в адрес кого бы то ни было, она не способна ни говорить, ни молчать, для нее этот вопрос уже не стоит, покойники не выбирают между промолчать и не промолчать, между ждать и действовать, покойники и покойницы составляют пренебрежимое слагаемое безмолвия до безмолвия, и они не выбирают, покойники и покойницы не имеют выбора между гнить и быть сгнившим.
Учительница Дондога являет собою фрагмент лишенного реальности и времени безобразного небытия, лишенного в конечном счете даже безобразия; она лежит теперь без бытия, она разбросана среди компоста фрагментами фрагментов. Если предположить, что она занимает какое-то место, то учительница Дондога впредь занимает место ниже всего, она — ничто под неотделанной изнанкой могильного камня, необнаружима под землею.
Учительница Дондога теперь не более чем лишенная всякого смысла груда, она ничего не значит под пометом дроздов и дроздих, таких грязнуль при взлете, когда они покидают соседние кусты, в которых гнездятся. Теперь учительница Дондога безучастно крошится под фиолетовым кислым пометом, под бойкими злаками и мхами, под непрестанный писк насекомых, что кишат и снуют в траве, в полном беспорядке вылупляются и подпрыгивают, питаются и линяют, совокупляются и откладывают яйца, приканчивают друг друга. Учительница существует все меньше и меньше под брачные песни кузнечиков, под ночные воздыхания деревьев, под бормотание ветра и похрустывание дождя, теперь она лежит и не видит, как приходят над нею на смену друг другу полнолуния и новолуния, магнитные бури, учительница Дондога — ничто под проходящими мимо облаками и зорями, ничто под нервическими лунными колебаниями, когда наступают колдовские ночи, 24 июня, 27 июня, 10 июля и 9 декабря, теперь учительница лежит под плесенью, каковая помогает жизни расцветать и более не пытается к ней тянуться, ибо если от нее что-то еще и осталось, сия невероятная субстанция не вступает более в резонанс с жизнью и с жизненной цвелью. Она лежит под заплесневелой землею и под грибами, лежит под грибами, что носят такие замечательные имена, под опятами и шампиньонами, под вонючими сыроежками, сыроежками ложнонетронутыми и синежелтыми, под чернеющими подгруздками, она — небытие под гусиными паутинниками и паутинниками намазанными, под вешенками и скрипицами, под тигровыми пилолистниками; учительница Дондога кончила гнить и исчезать, ее, бесконечно несуществующую, подменил голый, сведенный к нулю прах, и этот прах — ничто под грибами, живы ли те и здоровы или же в упадке, червивы и одрябли, этот прах учительницы — уже ничто под гнилыми негниючниками и подогнутыми говорушками, под гнилыми золочеными поплавками, под гнилыми сладкопахнущими гебеломами.